Скопище возле входа в концертный зал гостиницы «Россия» было видно издалека. Человек двести подростков. И непонятно, то ли они там дерутся, то ли — наоборот. Менты — только делают вид, что порядок наводят. А, собственно, кому он тут нужен — порядок?
Пытаться пробиться к двери, выйдя из «Жигулей» — бесполезно. И я медленно двинул машину прямо на толпу. Вот тут так — сразу подскочил ушастый сержантик: «Я вас оштрафую, это вам не проезжая часть…» Я сунул ему под нос через окно дверцы свое журналистское удостоверение; да только не подействовало. Что ему моя корочка? Это б раньше он испугался. Еще бы честь отдал. А нынче — демократия… И имя мое — Николай Крот — ему ни о чем не говорит. Вот эти — возле дверей, они бы точно описались от счастья, что с самим КРОТОМ рядом стоят — с отцом-родителем «Дребезгов»!.. А сержантик — темный, ему — что Крот, что бурундук… Ну, да, пока я с ним разбирался, «Жигуленок» мой продрался-таки потихоньку через толпу. Сержантика куда-то затискали, а я вдоль стенки пролез-таки к двери и пнул ее пару раз.
Хорошо, швейцар сегодня — дед по кличке «Буденный» (за усы прозвали). Он меня знает: даже дергаться не стал — сразу открыл и впустил. «Молодец, Буденный, — говорю я ему со сталинским акцентом, — благодарность выражаю вам: от себя лично и от всего советского народа.» И пошел в валютный бар. Слава богу, мелочишка есть. А где еще сейчас «Дребезгов» искать? Или там, или уж нигде.
И точно. Один, во всяком случае — там. Барабанщик — Костя Кленов. С двумя неграми пытается контакт наладить. Он славный — Костя. Только дурак. Но — барабанщику положено.
Взял я стакан виски, подсел к Клену за столик, а на негров так глянул, что они слиняли сразу. Клен мне обрадовался. «Привет, — говорит, — Крот Коля» (так они меня всегда стебают).
— Привет, — говорю и я. — Что у вас тут новенького?
И тут он сразу, сходу, паразит, даже отдышаться не дал, мне и выдал:
— Ром колется.
— В смысле? — спрашиваю.
— В смысле — наркотики колет. На иглу сел, в смысле. Ширяется, в смысле, во всю. Как тебе понятнее?
Я прямо так и ошалел.
— Ну вы даете, — говорю. — А ты не врешь? И вообще, откуда ты знаешь-то?
— Коль, я же не с Луны свалился. Я, слава богу, нагляделся на них. Дерганый стал, репетиции срывает. Да у него на руке — следы. Свежие.
— Ох, и уроды же вы все-таки, — обозлился я. Меня каких-то два месяца не было. Детский сад. Оставить нельзя. Это же — все, конец. Если Ром всерьез в это влез — хана. Группе, во всяком случае, точно.
— А ты поговори с ним, — советует мне Клен, как будто я сам — совсем кретин.
— Вот что, братец, — отвечаю я, на часы глядя, — пора тебе на сцену… «Встань пораньше, встань пораньше…» И в руки палочки кленовые возьми.
Он и вправду заторопился. Напоследок сказал еще: «А ширево ему Тоша таскает. Точно тебе говорю».
Тоша, значит. Комсомолец долбаный. Я еще пару минут посидел за столиком, пока зло не остыло. А потом тоже пошел. Только не в зал, а в осветительскую. Оттуда мне смотреть больше нравится.
Из черной ямы внизу было слышно, как кипит зал. Уже минут пять, как пора было начинать. Одно из двух: или что-то случилось, или Ром пустил в ход свой старый испытанный трюк — ждет, когда поддатая, в основном, толпа, хорошенько обозлится. Тогда с ней работать легче.
Вот, кто-то не выдерживает — раздается робкий свист. И тут же, как с цепи — шквал звуков. Топот, хлопки и крики сливаются в единую плотную массу. «Ро-ма, Ро-ма!» — скандирует зал в ритме несущегося поезда.
Минута, две… И вот ритм подхватывает невидимый Костин барабан, такой мощности, что кажется, будто на грудь положили пуховую подушку и с размаху бьют по ней кулаком. Вот, сохраняя тот же ритмический рисунок, врывается бас-гитара Жени Мейко (мы зовем его «Джим»). Он терзает бедный инструмент, заставляя его рычать аккордами.
«Ро-ма, Ро-ма!» — продолжает скандировать зал, и создается впечатление, что толпа поет какую-то дикую песню. Вдруг, ослепительно-тонкий луч — ярко-зеленый и упругий, как стальная струна, луч лазера пронзает тьму под потолком. Еще один — красный, еще — синий, желтый, фиолетовый, снова зеленый — они протянулись со всех сторон, перекрещиваясь, переплетаясь в фантастическую небесную паутину. Но они ничего не освещают; кажется, внизу от них стало еще темней.
В это время на сцене загораются факелы, и в их тусклом свете на заднем плане вырисовываются огромные, раскачивающиеся вперед-назад на мощных цепях, качели, а на них — кленова чудовищная ударная установка (я всегда знал, что он — придурок, а не знал бы, мне, чтобы все стало ясно, хватило бы одного взгляда на эту гору барабанов). Под качелями — дубовый крест, как будто перенесенный сюда прямо с Голгофы. По краям сцены спиной к залу — двое затянутых в черную кожу. Слева — Джим с гитарой наперевес; справа — клавишник Эдик (по прозвищу «Смур»). Синтезатор уже включился в общую вакханалию и изрыгает в толпу потоки звуков, напоминающих рев реактивного лайнера на подходе к звуковому барьеру.