Тринадцатилетняя, я сидела на берегу реки Найкеле, смотрела в небо, искала в облаках знакомые буквы, водила по песку косым пальчиком. Вдруг из воды выпрыгнула огромная пурпурная рыба-хват, вырвала у меня изо рта низку розовых жемчужин и скрылась в пучине. Я кинулась за нею, остановилась у самой воды, заглянула глубоко-глубоко, но ни рыбы не увидела, ни жемчуга. Вода была тяжелой и плотной, как масло, темной и ароматной. Она пахла чем-то холодным и острым, мятным, лавандовым, и мое отражение не дробилось в ней, как в ручье, а плавало на поверхности радужным пятном.
Говорила мне мама — не пей из реки Найкеле. Но вода позвала меня, и я опустилась перед ней на босые колени и припала губами к своему отражению. И не было слаще того поцелуя; долго и медленно я пила с моих губ, лакала с моего языка, чувствуя, как раздаются мои бока. Видела, как глаза изменяли цвет — то, что было агатом, теперь уже нет, бронзою стало, стало пеплом. Солнце всходило, солнце садилось, луны рождались и умирали, звезды плакали молоком, пока я пила из реки Найкеле. Ноги мои вросли в песок, оплела повилика запястья. Как змея, я меняла кожу, как ящерица, теряла хвост, как олень, сбрасывала рога. Мимо плыли люди в золотых лодках, похожих на дынные дольки, — люди, никогда не сходившие на берег. Их было много, но спали они беспробудным сном. Поднимала голову от воды, мычала громко и горестно, ухала летней совой. Плыли люди не просыпаясь, и снилось им, как кричит чудовище у реки Найкеле.
И однажды пришел за мной человек. Он накрыл меня красным плащом, натянул мне струны промеж рогов, взял смычок и начал играть. И такая тоска была в этой песне, что задрожали поджилки у деревьев на берегу, и расплакались рыбы, и от их слез вздулась река Найкеле. Вышла из воды пурпурная рыба-хват и, рыдая, протянула мне розовый жемчуг на скользкой ладошке. Я взяла его в рот, упала оземь и открыла глаза. Так же плыли облака над солеными холмами, и не было рядом человека с плащом и смычком, не было дынных лодок, только тихо текла из песка в песок темная река Найкеле.
* * *
«Найкеле» на языке эльфов означает «страдание». Любой, кто пьет добровольно из этой реки, превращается в чудовище. Для меня страдание — не самоцель, скорее музыка, на фоне которой проходит моя жизнь. Музыка, под которую я танцую.
Если вдуматься, если присмотреться, если сложить всю любовь, направленную на меня за всю мою жизнь, ее суммарное количество в клочья разорвало бы население небольшой деревни. Если представить всю любовь, направленную на меня за все эти годы, в виде солнечных лучей, они сожгли бы меня до кучки пепла. Впрочем, зачем так жестоко, — эта любовь могла бы насытить сотню одиноких женских сердец. Могла бы наполнить чьи-то жизни до краев. Но вместо этого, если представить направленную на меня любовь в виде корреспонденции до востребования, она валялась в почтовых отделениях до тех пор, покуда ее не возвращали назад. Потому что я ее не забирала. Мне было гораздо интереснее метаться вслепую в поисках какой-то другой любви, текущей невидимыми и полноводными подземными потоками мимо меня и вдаль.
Мне кажется, когда марсиане наконец-то перестанут за мной просто следить и заберут на межпланетном корабле в свою марсианскую лабораторию для опытов, они найдут в моей крови антитела к счастью. Не знаю, откуда эти частицы берутся, но они существуют, вне всяких сомнений.
Спала в кухне. Пришел ночью, прокрался в комнату. Ушел снова. Вернулся. Хлопал дверьми, набирал номера, щелкал выключателями, бренчал на гитаре, спать так и не лег. Утром сходил за пивом. Я уже завтракала, одетая и причесанная; сел напротив.
— Ты чего такая серьезная?
— Есть вещи, которые меня беспокоят. С тобой что-то происходит, а ты не говоришь мне, что именно. Ты говоришь, что все нормально. Но мне так не кажется.
— И что это за вещи?
— Я нашла в раковине гнутую ложку.
— Потрясающе! Не может быть!
— Что это было, героин?..
— Это могло быть что угодно.
— У нас в доме раньше никогда не было гнутых ложек.
— Извини, что их не было раньше. Если бы я знал, что она тебя так напугает…
— Мне кажется, ты пропадаешь.
— Я пропадаю, а ты даже не купишь мне шприцы.
— Но я купила тебе шприцы, там еще целая дюжина.
— Это не такие. Мне нужны инсулиновые.
— Хорошо, я куплю тебе инсулиновые. Посмотри на свои ноги. Ты что, ходил по улице босым?
— Да. Позавчера.
— Тебе нужно помыться. Тебе нужно побриться. От тебя дурно пахнет. Ты пропадаешь, Йоши.
— Да, наверное.
— Успокой меня как-нибудь. Тебе что, вообще все равно?
— Что все равно?..
— Я страдаю.
— Ты всегда страдаешь.
* * *
Домой. Сидеть в кустах около станции под мелким дождем и плакать, не отирая глаз, не закрывая лица, не кривясь ртом и не хлюпая носом. Плакать горько, неподвижно и безмолвно, глядя, как сочные июньские травы на глазах превращаются в колкие июльские, в жухлые августовские. Как луна переворачивается с боку на бок. Как незаметно седеют большие привокзальные дворняги с глазами дзенских мудрецов. Потом спуститься в подземелье, где торговка семечками поет срамные песни, проскочить мимо нее в полутьме и выйти на платформу. Смотреть вдоль рельсов, туда, где они исчезают, спутавшись с проводами. Смотреть и плакать, как плачет бесцветное московское небо, вылинявшее от бесконечных слез. Сесть в вагон, наполненный запахами старого табака, мокрой шерсти, пота, кислого хлеба, дешевых духов, пива и креозота. Смотреть в окно, как проплывают мимо осевшие кирпичные домики, зарастающие глухим бурьяном, утопающие в сыром кленовом сумраке. Слушать, как кричат от отчаяния бродячие торговцы, размахивая никому не нужными фонарями, авторучками и семицветными карандашами, будто подают сигнал бедствия. Выйдя из поезда, снова спуститься под землю, смешаться с толпой, текущей мимо развешанных гирляндами колбас и бананов, мимо ящиков с красными окунями, розовой семгой и алыми креветками, мимо курочек гриль, мимо ведер с мелкими подмосковными розами. И только у дверей квартиры стряхнуть висящие на подбородке слезы. Сейчас мы будем ужинать. Мы включим телевизор без звука. Мы выпьем немного теплой водки. И может быть, поговорим. Напомни мне, что слово — серебро; и пусть твои серебряные пули догонят недобитую меня.