Лежащая перед вами книга получилась случайно. Более всего она похожа на незапланированного, но желанного ребенка.
Сызмальства мне казалось, что настоящий мир устроен не так, как о нем рассказывают взрослые, а совсем наоборот. Даже любимый роман Гюисманса, который я перечитывал несколько раз, как только открыл социальные глаза, назывался — «Наоборот». Нацепив очки, я открыл для себя другую книгу того же автора — «Без дна», которую откладывал только ради «Голема» Майринка, «Заупокойной мессы» Пшыбышевского и прочих тому подобных сочинений, описывающих изнанку реальности.
В школе и в институте мои подозрения относительно фиктивности видимого жизнеустройства только усилились, а наступившая перестройка доказала, что я был прав. Последовавшее затем «вставание с колен» подтвердило, что я был прав вдвойне. Все обстоит совсем не так, как кажется на первый взгляд. И на второй, впрочем, тоже. Не говоря уж о третьем и четвертом.
В профессиональном отношении меня более всего интересовал феномен двойников. Психопатологическая схоластика записывает эти своеобразные переживания «подмены» в число банальных симптомов страшной болезни, но мне всегда представлялось, что за поверхностью явления просвечивает иная сущность.
A realibus ad realiora — «от реального к реальнейшему» — «Другая жизнь и берег дальний», как писал Пушкин, куда не проложено прямых позитивистских дорог.
Только музыка и поэзия. Или молчаливые афонские исихастские практики, гурджиевские «движения», суфийские танцы дервишей, холотропное дыхание и запрещенные вещества. Эти методики, однако, в основном продают билеты в один конец или отличаются досадной мимолетностью. Остановить мгновение нельзя без помощи темных сил. Отзвучав, несмотря на все попытки ретенции удержать ее в душе и сознании, мелодия исчезает навсегда. По словам Хаксли: «Музыка это доказательство: Бог существует. Но только до тех пор, пока звучат скрипки». Однако проникнуть в то лишенное времени и пространства место, где она хранится, мы не можем. Разве что ненадолго заглянуть через какую-нибудь картину.
Отец Павел Флоренский называл икону «окном в мир горний». На такие высоты по многим причинам я рассчитывать не мог, поэтому мне оставалась живопись, также, по словам философа, претендовавшая на то, чтобы «вывести зрителя за предел чувственно воспринимаемых красок и холста в некоторую реальность». В таинственную область, лишенную хода времени. Туда-то мне и хотелось попасть. Или хотя бы заглянуть одним глазком.
Но на моем пути стояло одно препятствие — сомнение в подлинности увиденного. И речь не шла об иллюзии или галлюцинации.
«…живописное произведение разделяет со всеми символами вообще основную их онтологическую характеристику — быть тем, что они символизируют. А если <…> произведение никуда за себя самого не выводит, то не может быть и речи о нем как о произведении художества; тогда мы говорим о мазне, о неудаче»[1]. И о подделке, продолжу я вслед за Флоренским.
Много лет я собирал разнообразные свидетельства по этой теме, понимая, что в основном сталкиваюсь с субъективными суждениями и формально недоказуемыми мнениями. В юридическом поле эта проблематика фактически отсутствовала, хотя с каждым годом все больше и больше стремилась войти в публичный оборот в качестве занимательных детективных нарративов.
Найдя безусловно доказанный случай клонирования картины, хранящейся в строго охраняемых запасниках Русского музея, я закричал «караул», чем спровоцировал громкий скандал. Речь идет о картине Бориса Григорьева «В ресторане» и ее фальшивом двойнике, именуемом «Парижское кафе». Лично для меня история привела к разрыву отношений с людьми, любые контакты с которыми изначально были ошибочными и компрометантными.
Поползновение создать судебный прецедент закончилось оправдательным приговором, объясняемым доказанностью всего на свете, кроме умысла. Я не считал и не считаю это неудачей или поражением. Гласный процесс позволил создать широкое поле для обсуждения проблем фальсификации произведений искусства, невзирая на лица и институции. Только таким образом удалось ввести в правовую плоскость целый ряд принципиальных документов и, возможно, стандартизировать их применительно к последующим попыткам такого рода. Правда, мне их предпринимать, скорее всего, не суждено. Я объелся этим мороженым на сто лет вперед. Кроме того, недоказанность умысла синонимична отсутствию смысла. А с этим я еще как согласен. И не только применительно к живописи.
Одновременно у меня накапливался разнообразный литературный материал, который нуждался в систематизации и приведении в элементарный порядок, поскольку это был костюм, сшитый на живую нитку. Даже скорее винегрет или «варево», существовавшее в виде малосвязанных между собой обрывков и фрагментов, за исключением обширного предуведомления. Большая вводная глава была достаточно цельной и осмысленной. Ее некоторая акварельная размытость объяснялась отсутствием веских доказательств. Их замещали ностальгические воспоминания о прошлом, призванные послужить переправой в трижды удостоверенную реальность наших дней.