Начало в библиотеке Бней-Брит
Шуле
Первой жертвой ночного сражения за воздушное пространство улицы Пророков на участке от Абиссинского переулка до Итальянской больницы, разыгравшегося между вальсами Шопена, вылетавшими из дома доктора Ландау, старого окулиста, и любовными песнями Фарида эль-Атраша, рвавшимися во всю мощь из новых радиоприемников, недавно установленных в арабских кофейнях на спуске квартала Мусрара, пала госпожа Джентила Луриа, наша домовладелица.
Ясными летними ночами пробивались звуки рояля, таившегося в недрах докторского дома, полностью скрытого высокой оградой, парили надо всей улицей Пророков и влетали в наши окна, распахнутые навстречу звездному небу. Иногда фортепьянная капель вливалась в арабские мелодии, доносившиеся со стороны Шхемских ворот и квартала Мусрара (которому впоследствии, через пятнадцать лет, с созданием государства, суждено быть переименованным в квартал Мораша), и текла сквозь круглое, отверстое на восток окошко, и тогда летний воздух дрожал от нараставшего напряжения, ибо стаккато западных ритмов не смешивалось с восточными напевами, дабы создать сбалансированную благозвучную смесь, как это нередко случается с музыкой, впитывающей мотив чужой культуры и способной поглотить и переварить его, но, просачиваясь в чуждый ритм, приводило к образованию горючей смеси, готовой взорваться от малейшей искры.
С первыми беглыми аккордами, упавшими, словно гладкие холодные бусины, в трепещущие арабески струн катроса, сопровождавшего голос арабского певца (о нем говорили, что он не араб, а египетский еврей, некоторые же утверждали, что друз), на госпожу Джентилу нападали доводившие ее до рвоты сильные головные боли, и она призывала на помощь сестру свою Пнину.
— Поспеши, смочи платок холодной водой! (Тот самый платок, пропитанный студеной водой, которым она, словно тюрбаном, обвязывала голову для облегчения болей.) И закрой окна, да скорее, скорее! Разве ты не слышишь, что польский филин докторши уже расклевывает рояль? Чтоб он сдох вместе со своей госпожой! Жив был бы мой муж, такого бы не случалось. Он сказал бы ему — городскому голове, Рагеб-бею Нашашиби, чтобы запретил этому барабанить ночью и нарушать покой всей улицы. Слыханное ли дело, чтобы целая улица должна была страдать только потому, что женушка доктора Ландау не смогла найти себе никакого другого любовника, кроме этого польского филина, ни на что не годного, кроме как колотить по клавишам рояля. Если бы он хотя бы играл приятные, греющие душу мелодии! Но ведь даже и на это он не годен. И не диво — будь он настоящим пианистом, он бы в ней не нуждался, в этой истеричной кошке, которой не довелось найти себе истинного мужчину. Все они были рухлядью, считавшей свои стоны и вздохи произведениями искусства.
Эту рухлядь, укрывавшуюся под крылышком госпожи Ландау еще до «польского филина», я не видел, но что до дара сего последнего в фортепьянной игре, то речи нашей домохозяйки, госпожи Джентилы, отражали не более чем часть внешней правды, касавшейся, по сути, не способностей его, но отношений с обществом, то есть его боязни публики. Эта боязнь была столь велика, что связывала ему руки, и из-под пальцев выходила натужная, скованная мелодия, к тому же искаженная ошибками, что и создало ему плохое имя. И напротив, в тиши своей комнаты он творил чудеса, особенно по ночам: то ли во сне, то ли наяву в проем открытого окна вдруг падала чистая нота, будто зажигалась звезда, сразу же заполняя пространство черного небосвода волнами незримой, трепещущей тоски, перехватывавшей дыхание с рождением второй ноты в светящейся точке второй звезды, и за нею, по диагонали, — звезда за звездой. И снова пустое пространство наполняется ритмическими валами предчувствия новых световых точек, обрамляющих созвездие Близнецов. Но еще до его завершения рояль уже начинал звенеть и разбрызгивать тут и там, без очевидного порядка, нотные капли, застывающие в точки света, нанизанные на нити страстного, сжимающего сердце томления и создающие новые созвездия: Овна, а рядом с ним и Льва, и Тельца, и Девы. Лишь с угасанием мелодии ее место в сердце начинал захватывать ужас перед бесконечными просторами пустого, холодного, темного и безразличного пространства между бессмысленно висящими в пустоте звездами.
Я не встречал жену доктора Ландау, эту ужасную женщину, так злившую мать Гавриэля, и из всех тайн большого дома на углу Абиссинской улицы она была единственной глубоко упрятанной тайной, не притягивавшей меня и не пробуждавшей во мне ничего, кроме жалости к старому окулисту, попавшему в ее сети.
Минуя его дом по пути в библиотеку, я почему-то представил себе, что одна из двух старушек, переходящих улицу, — жена старого окулиста, а другая — его свояченица, однако по прошествии всего лишь получаса, когда я сидел в читальном зале, мне стало ясно, что это тетушки, сестры отца, господина Исраэля Шошана, того самого маленького библиотекаря из библиотеки Бней-Брит. Имя одной из них было Элька, а младшая сестра звалась Этель, и в обеих было что-то не от мира сего: когда я увидал их впервые на Абиссинской улице, они показались мне пришелицами из иного мира, не только из-за одеяний своих, но и из-за движений, а в особенности из-за взглядов, напоминавших взгляд арестанта, вышедшего на улицу после долгих лет заключения и видящего, что улица, оставаясь той же, какой была из года в год, пребывает уже в ином времени, а потому принадлежит иному миру. Чтобы преодолеть острое желание вернуться в мир видений и чтобы отыскать путь в том далеком и чуждом мире, в который она была ниспослана, Элька демонстрировала повышенную бдительность ко всему происходящему в нем, сопровождаемую отчаянной решимостью и дерзкими выходками, в которые против воли она вовлекала свою сестру Этель. Как то: переход улицы Пророков с одного тротуара на противоположный на углу Абиссинской улицы, напротив ограды доктора Ландау. Еще прежде, чем они взялись переходить дорогу и шли себе прямо, заметно было, что Элька выступает в роли вожака, за которым по пятам следует Этель, не способная оторваться от сестры, несмотря на свою строптивость и дурной характер. Ее дурной характер проявлялся особенно в том, что она повторяла слова старшей сестры в издевательских тонах и с пренебрежительными жестами. Стоило Эльке остановиться и сказать: «Здесь мы перейдем дорогу», как Этель остановилась и сказала с насмешкой в голосе: