— Вот как!
— Да. Действительную службу проходил в драгунском, а на войну попал в уланский.
— А доломан носили гусары?
— Совершенно верно.
Клонило в сон. Шаги по шоссе за окном были слышны так далеко, что было понятно, какая уже глубокая ночь. На стене ударили часы.
— Часы путаются, — Трофимыч прикрыл форточку.
В то время, как упало два удара, стрелки показывали только половину. Трофимыч взглянул на стенку ниже часов и добавил:
— Барометр, — ударяя на последнем слоге, — барометр тоже путается.
Барометр, темно-зеленый от древности, ничего не показывал. Его обессилевшая стрелка поникла и, казалось, предвещает ураган.
Пыльный кот прыгнул на остывшую плиту, прошел мимо чугунов, поднялся на задние лапы и сунул голову в ведро. Забулькало.
Часы продолжали отсчитывать время. Шаги больше не стучали. Пошевеливался хвост и на выгнутом загривке шерсть.
— Коташа пьет, — курил Трофимыч.
— А ментик… ментик носили все?
— В точности так.
— В Боснии, — сидя на кровати, стягивал сапоги Трофимыч, — ночи тоже темные.
При слове «Босния» старик должен был продолжать: «Мы стояли на реке Спреча у местечка Маглай».
Трофимыч помнил сразу все, что знал. Я слышал его рассказы и ждал, что сегодня вечером или завтра в дороге он по тому или иному поводу их повторит.
Стояли на реке Спреча у местечка Маглай. Двадцатого августа четырнадцатого года. Второй эскадрон третьего полка. Командир по фамилии ротмистр Шильский.
— В Боснии?
— Да.
Солдат, на сон грядущий
Себя проверь, —
при этом пении Трофимыч выключил свет и молча лег. Пыльный кот прыгнул к нему на постель.
— Трофимыч, а хорошо все-таки, что нам удалось на завтра достать лошадей.
— Совершенно верно. Свободнее.
Трофимыч ответил сразу, будто он стоял в строю, а не лежал в постели.
— Остановиться можно, — пружины под ним скрипнули, — все посмотреть. Одних братских могил по дороге двенадцать памятников, говорят, встречается.
Завтра верхами мы едем в Бородино: директор конного завода, где пенсионером живет Трофимыч, дал разрешение на двух лошадей и седла.
Крикнул во сне петух — как сигнал на ночлег, неверно пропетый старым кавалеристом.
— Трофимыч, а Трофимыч…
Старик не отозвался. Он ровно дышал. Ему вторили часы. На столе ручные. Другие — «Павел Буре» — у кровати на стуле. И на стене. Впереди семенили ручные. Потом вместе с дыханием Трофимыча отсчитывал «Павел Буре». Стенные спотыкались сзади. Они хрипели и вдруг вдогонку стали бить. Дрожали удары. Часы пробили больше, чем следовало, и все же, задохнувшись, отстали.
Ровно дышал Трофимыч. Кот вяло мяукал, если хозяин, повернувшись во сне, чрезмерно прижимал его.
С утра, когда мы поднялись, часы, все по-разному, показывали около четырех. В коридоре стоял серый свет. На крыльце было холодно. Луна подернулась туманом, откуда-то явились легкие облачка; звезды сразу побледнели, и только одна, большая и яркая, державшаяся в отдаление от других, продолжала гореть. Все чаще раздавались петухи.
Трофимыч шел впереди. Голенища его давних форменных сапог были гораздо шире усохших икр.
— На войне страшно, — не обернулся Трофимыч.
…Однако в Варшаве в четырнадцатом году проходили походным порядком, и ослабла подпруга. Он отделился от строя и в стороне у ворот ее подтягивал. А старичок ему сказал: «На войне ведь не все гибнут». Он подумал: «Правда не все! Вот остался жив».
— А сколько пало! — шагал мимо луж Трофимыч. — Одних офицеров, сейчас помню фамилии: Бобрик, Кутасов, фон Дерроп, Нельский…
— Варшава красивый город?
— Да. Столичный. Польки славятся как особенные красавицы.
Двери конюшен были отворены, и конюхи убирали навоз.
— В Румынии женщины, — все не оборачивался Трофимыч, — тоже красивы.
Там протекает река Дунай. Семнадцатого марта четырнадцатого года на левом берегу у города Бабадаг был смотр. Передавался слух: на том берегу Распутин, хочет благословить войска.
— «Приезжай сюда! — крикнул через реку главнокомандующий Николай Николаевич. — Я тебя повешу!»
— Распутин?
— Николай Николаевича он боялся.
С порога конюшни в полутьме через решетки стали видны носы и уши. Лошадь, как узник тюрьмы, видит небо в узком клочке окна. Сумрак конюшни должен был вызвать у Трофимыча такие слова: «Темно. Иногда специально так делали. В четырнадцатом году в полку к приезду государя завешивали перед уборкой попонами окна, а как давать овес — снимали. И лошади привыкли от света ржать. Государь подъехал, окна завесили, и едва он взошел в конюшню — раз! — попоны долой, и лошади: го-го-го! Думают — овес. Что это? „Что? — спрашивает государь. — Чего они ржут?“ — „А это они, — был дан ответ, — приветствуют прибытие вашего императорского величества!“ И последовали награды».
Я говорил: «Вот как?»
А Трофимыч продолжал: «В точности так. Специально делали. В Першине тоже, где была великокняжеская охота и содержалось до тысячи собак, Николай Николаевич всходит, а собаки визжат. „Что это у тебя они так визжат? — он требует у псаря. — Ты их, наверное, бьешь?“».
И брови Трофимыча сдвигались и взгляд становился пронзительным, как у Николая Николаевича, но тут же он светлел, подтягивался и с готовностью отвечал за псаря:
— «Нет, это они рады присутствию вашего императорского высочества!»