Осталось умереть отныне для минувшего и будущего дня.
(Яна Джин)
Предисловия пишут из разных соображений.
Автор, скажем, заверяет читателя, что если тому хочется выработать собственное мнение, у автора оно для него уже есть. Или наоборот: мнения у автора как раз нету — и в предисловии он поручает читателю это мнение обнаружить. Высказывание мнения требует не меньшей осторожности, чем его утаивание. Поэтому если автору кажется, что ему не удалось скрыть своего мнения, эту оплошность он «обезвреживает» в предисловии.
В нём же автор старается и расположить к себе читателя. Чего добивается по-всякому.
Например, подчёркивает свою скромность. Я, дескать, не высказываю мнений дабы никому их не навязать: каждый человек обязан быть свободным в выборе! Или ещё автор умиляет читателя признанием в собственной несовершенности. Я, мол, скуп на мысль из недоверия не только к ней, но и к себе: даже швырнув себя наземь, могу промахнуться. Или ещё он называет иные симптомы, роднящие его с читателем.
Впрочем, есть авторы, льстящие себе уже тем, что ничего о себе не рассказывают.
Рассуждать обо всём на свете сразу или постоянно о чём-то одном считается признаком помешательства. Поэтому предисловия пишут также и чтобы — в дополнение к постоянному предмету рассуждений — коснуться вскользь и других важных вещей.
Обронить, например, что Луна меньше Земли, но она и дальше. Или что, вопреки утверждениям, Америка — нормальное общество, но люди превращают его в ад. Или что пусть хорошего омлета и не бывает, кушание укрепляет эгоизм.
Есть ещё авторы, которые в предисловии говорят об очень известном с надеждой, что у читателя возникнет ощущение, будто до них об очень известном было мало сказано. Пишут предисловия даже из святого каприза. Не исключено, например, чтобы кто-нибудь мечтал сочинить повесть, которую можно было бы закончить словом «майонез», а если не удастся, — объявить об этом в предисловии. Которое этим словом и можно будет закончить.
*****
Хотя ничто авторское не чуждо и мне, это предисловие я пишу ещё и как инструкцию к употреблению текста. Состоит он из пяти повестей о суете — всепроникающем человеческом состоянии. Физическом и духовном. Универсальном и надвременном.
Суета является сутью всех наших состояний, — их началом, способом существования и концом. За исключением смерти, в которой она наконец стихает, как ручей в песках, всё остальное у каждого человека складывается по-своему.
Кроме неё, смерти, на личном опыте мною пока не исследованной, я рассказываю в повестях о ещё четырёх состояниях тела и души: о любви, о вере, об исходе и о глупости. Ясно, что, несмотря на популярность этих слагаемых, каждого из нас суета сталкивает и со многими иными состояниями психики и плоти. Происходит это по той причине, что каждый раз необходимость и скука существования выражают себя в неповторимой форме суеты.
Необходимость и скука есть непреложное условие бытия. Как непреложен инстинкт.
Необходимость существования обусловлена фактом нашего рождения. Прибытием во время и пространство. Скука — тем, что за рождением следует. Неизменностью, заданностью пространства и монотонностью взаимодействия времени с ним.
Оболванивающей повторяемостью этого взаимодействия. Природа неизобретательна, как смена дня и ночи. Как грампластинка, которую заело на первом же звуке.
Пришедшему в мир человеку приходится жить. Как приходится, собственно, и придти.
Человек не способен отказаться от того, чтобы родиться. Никому это не удавалось.
Рождение неизбежно точно так, как неизбежны старение и смерть. В Америке, правда, объявлено, что открыты гены, обеспечивающие восстановление стареющих клеток.
Подопытным мухам-дрозофилам уже продлили срок жизни втрое — и идёт работа по обеспечению им бессмертия. Если она завершится успехом, дрозофил, вероятно, прибьют в целях сохранения секретности формулы «эликсира», который станут продавать людям по рецепту дорогому, как жизнь.
Само-аборт, однако, не обсуждается даже применительно к дрозофилам. Или — на уровне мечты. В той же Америке идёт такая оголтелая борьба за права зародыша, что как бы решительно он ни голосовал против свого рождения, ему откажут.
Сославшись на волю большинства зародышей. (Из чего, кстати, можно заключить, что даже в утробном царстве, как в до- и за-гробном, демократия есть худшая форма диктатуры, — диктатура цифр.) Неспособность человека выбирать между рождением и не-рождением бесцельна, как и непреложна. Как бесцелен и непреложен, скажем, факт, что в обжитом мире принято различать в году четыре сезона. Хотя условно их можно разделить и на три или пять. С тем же правом можно считать, что на Северном полюсе сезонов в году не пять, четыре или три, а только два: зима и следующая зима.
Родившись, человек в силу природного инстинкта выживания, то есть сопротивления смерти, вынужден жить. Этот процесс тоже скандально бесцелен. Но вдобавок он ещё и монотонен.
Интенсивность существования не только не уберегает от монотонности и скуки, но усугубляет их. Ницше ссылался на пословицу, казавшуюся ему мудрой: мадьяры слишком-де ленивы чтобы испытывать скуку. Только действенные и чуткие животные способны на неё, считал он, предложив поэтам тему: скука, одолевшая Бога на седьмой день Творения. Ещё один философ пожаловался, будто даже развлечения не есть отвлечение от жизни. Наоборот: они так сильно оттеняют её монотонность, что если бы не развлечения, жизнь, мол, можно было бы и вынести. Справедливо сказал и Бродский: «Само понятие оригинальности или новшества выдает монотонность стандартной реальности, жизни, чей главный стих — нет, стиль — есть скука.» Всюду и всегда человек страдает от «избыточности времени».