Скинув пальто и не взяв номерки, как завсегдатаи, вошли в зал, но все столики оказались заняты. «Обещали накрыть», — пролепетал Боба и ринулся в сторону бордовой портьеры, к администратору. Ласточкину показалось, что все вокруг на них смотрят, как они стоят, мнутся, и у него отвердел подбородок — верный признак подступающей ярости.
— Да брось ты, ерунда это, — шепнула Ксана, приваливаясь к мужу пухлым плечиком, улыбаясь терпеливо, по-матерински. — Береги нервы.
Ласточкин моргнул, поглядел на жену и почувствовал, что сейчас сорвется. И этого все ждут. Резко развернулся, шагнул к выходу. Знал, остальные последуют за ним. Так и вышло. Столпились у раздевалки, ждали его решения.
— Как-кого ч-черта! — он буркнул. — Я бы сам все организовал, нечего было Бобу лезть. Кретин! Всегда с ним так. Если через пять минут не прояснится, уходим!
Он бухнулся в кресло, закурил, нервно, жадно затягиваясь. Ксана, подойдя сзади, обняла его все с тем же выражением решительной покорности. В подобных ситуациях она всегда умело и точно вела свою роль покладистой мудрой спутницы, сносящей любые капризы мужа. Талантливого, известного. «Я у м е ю с ним», — вот что Ксана демонстрировала и всем окружающим и самому Ласточкину.
Боба все не показывался. Ласточкин курил, его подташнивало то ли от голода, то ли от возбуждения. Следовало, конечно, сдержаться, спокойно обождать, но он не мог и не хотел отказать себе в состоянии гневной обиды, разрастающейся, поднимающейся горячей волной. Чем-то это оказывалось сродни вдохновению, на его собственный, по крайней мере, взгляд.
— Ты заметила, — обернулся к жене, — там Светов с компанией. Ужинают, веселятся, а тут мы перед ними топчемся.
— Да что тебе Светов! — с энтузиазмом и вместе с тем тихо воскликнула Ксана. — Светов твоего мизинца…
— Не в том дело, — притворно морщась, Ласточкин ее перебил. Он, как и многие, любил комплименты, нуждался в них более других, но считал необходимым как бы отмахиваться — так было принято, да и комплименты тогда воспринимались слаще. — Не в том дело… — он повторил, но не успел закончить. В дверях возник Боба, улыбающийся, довольный.
— И разве стоило волноваться? — громко изрек. — Минутная заминка — и все готово.
Ласточкин неторопливо поднялся, загасил сигарету в пепельнице, оправил пиджак, твидовый, возможно, излишне ярковатый, но яркость, броскость стали уже приметами его стиля, следовало их придерживаться и в жизни, и в творчестве.
Для своих лет он был толстоват, но нисколько этим не смущался, нес свою полноту с заботливой горделивостью, чуть напоказ. Яркие пиджаки, светлые брюки — глядите! И жена его, Ксана, тоже была толстой, толст и малолетний сын. А очень неплохо они смотрелись — потому что неплохо, весьма неплохо ощущали себя. Закон, срабатывающий и для жизни и для сцены: от тебя самого в первую очередь зависит то впечатление, которое ты производишь.
Стол им накрыли отлично, на почетном месте, в нише — каждый завсегдатай мог оценить. Например, Светов. Осторожно, из-под коротких белесых ресниц Ласточкин повел взглядом в сторону световской компании. Вранье — будто Светову такие моменты безразличны. Просто делает вид. И Ласточкин в его положении тоже бы вид делал. Но дудки, никто не безразличен к мелочам. «Мелочи» как раз самое существенное. По ним все можно угадать, и ради них как раз все и предпринимается, не так ли?
Теперь Ласточкин ожидал спокойно, пока все рассядутся, женщины выберут удобные позиции: компания собралась большая. Он чувствовал себя хозяином — не только потому, что платил. Чувство это было глубже, трепетнее, несло в себе суеверное нечто. Те его знают, кого коснулся успех. Ласточкин обвел зал рассеянно, прищурясь. Наконец-то отпустило. Напряжение так часто возникало в нем, вероятно, по той причине, что он считал обязательным, непременным, чтобы все всегда ладилось у него. Иначе мог начаться крен, колебания и бог знает что еще. Так ему казалось. Но пока, значит, все в порядке, пока…
Он вздохнул и тут услышал смешок, конец фразы: «…разумеется, не интеллигентно. Да и откуда? Вся фанаберия от комплексов. И к ресторанной обстановке такое повышенное отношение, — не может себя лабухом забыть».
Ласточкин мгновенно обернулся, рассчитывая поймать, застать врасплох, но — ему улыбались. Все, кого он мог заподозрить. Ксана дернула его за полу пиджака: ну что же ты не садишься?
Он дышал ровно, ритмично, как пловец, проплывший половину дистанции. За столом обсуждалось горячее. На пятачке эстрады рассаживался оркестр. Здесь играли нечасто, два-три раза в неделю, зато группы подбирались приличные. Уж кто-кто, а Ласточкин понимал. Ему с трудом удавалось не слушать, не вникать в исполнение, придирчиво, ревностно. Его тянуло точно магнитом, а надо было вести застольную беседу, изображать гастронома, знатока, ценителя. Он же — обжора, а не знаток, поглощал все, что Ксана в тарелку подкладывала, и отвлекался, забывая собеседника вниманием поддержать. Действительно, неважно воспитан, так и что?
Как обычно, общество собралось разношерстное. Ксанин острый язычок наверняка потом каждого в отдельности препарирует, но сейчас она выглядела довольной, упивалась положением мужниной жены, что Ласточкину, как всякому нормальному мужчине, льстило. Ксана умница, и всего в ней обильно — тела, волос, смеха, любви, уверенности — последнее самое главное, пожалуй. Всегда во всем Ксана шла напролом. Вначале к нему, к своему Ласточкину, потом — с ним вместе.