Тексты, вошедшие в эту книгу, следует, верно, причислить к мемуарному жанру, так как они написаны о конкретном времени, конкретных людях, к тому же известных, знаменитых. Но есть там персонаж, за стопроцентную достоверность которого я не могу поручиться. Персонаж этот носит такое же, как у меня, имя, у нас много общего, но не все.
Как у большинства пишущих, первые читатели – мои близкие и часто, когда сочинение пестрит местоимением «я», слышу от них: ты в самом деле это сделала, это сказала? Ответить да или нет непросто. Причем недоумение мужа, дочери каждый раз вызвано чем-либо негативным, в чем я, автор, выходит, призналась, и что вроде бы уже и отрицать нельзя. А ведь знаю, под горячую руку они мне припомнят с укором прочитанное: мол, вот ты какая… И я молчу. Как объяснить, что в процессе писания мною движет, направляет нечто, для меня самой загадочное, чему просто нельзя не подчиняться, и границы, где явь окрашивается, сплетается с всплывшим непонятно откуда, то ли пережитым, то ли домысленным, размываются, исчезают.
Но все это касается именно персонажа по имени Надя, с другими подобных хлопот не испытываю. Связь с ними была и осталась тесной, кровной, и, даже если они мелькнули и пропали, цепкая, возможно, даже излишне цепкая памятливость на детали, атмосферу, позволяет без усилий нащупать оставленный ими след в пластах прошлого.
Хотя выбранный мною туда проводник, признаю, не надежен – девочка Надя явно имеет склонность кое-что привирать – лучшего, увы, не нашлось. Одно оправдание: врет она лишь в отношении самой себя, с тенденцией к тому же к самооговору.
Но что мне с ней делать, ведь тут как раз я, автор, с ней совпадаю. Вот, например, эпизод, действительно, произошедший (клянусь!) с второклассниками в школе. Мальчики играли на переменке в футбол и мячом разбили окно. Учительница потребовала, чтобы виновник сам в содеянном сознался. Кто он, класс знал. Неожиданно для всех из-за парты встала я. Учительница не поверила, дети с испугом глядели на героиню, но подоплека геройства осталась скрытой от всех, и от меня тоже в ту пору. Теперь я в состоянии разъяснить. Позывы окно разбить, и не только окно, блуждали, вскипали у меня из нутра, и мысленно я созревала в такой готовности, но решиться сделать то, что хочу, не осмеливалась. И вдруг случай, которым я поспешила воспользоваться, приписав чужую вину себе, компенсируя как бы свою опасливость в действии, оставляя занозу дерзости лишь в собственном воображении.
Но вот странной, чудаковатой я не ощущала себя никогда. В детстве и юности уж точно. Напротив, не сомневалась в своей непогрешимой, по стандартам, нормальности, не догадываясь, что подразумеваемое мною как норма зыбко, и мои понятия разделяют отнюдь не все. Стремление не выделяться, не отличаться от большинства владело мною с куда большей силой, чем попытки вникнуть в свою особость. Точнее, обособленность. Понадобилось, как говорят, пуд соли съесть, чтобы определить изначальное: ничья, ни с кем, в постоянной разборке с самой собой, в ужасе, насколько я двойственна, противоречива, пока не дошло, что и эпоха, куда я умудрилась встрять, обладала теми же свойствами. Правда-неправда, как в кольцах питона, сплелись в том времени, в тех людях, что мне довелось повстречать, узнать. Кольца разрубили в куски, питон издох, его жрут стервятники. Но выяснилось, что со стервятниками сосуществовать еще более тошно.
Считаю, самое важное, что нам, людям, дано, это память. То, что помнишь, никому никогда не отнять. Не отнять и тех, кого нигде больше нет, но ты продолжаешь с ними общаться, воскрешая их в своей памяти.
Набоков вложил в уста одного из своих героев мне близкое: "Будь я писателем, я бы обошелся памятью".