В нашем доме всегда было много гостей.
Старенькая, почти слепая бабка, вернее даже прабабка, проходя мимо прихожей в уборную, останавливалась у вешалки и чуткими сухими пальцами щупала мануфактуру чужих пальто, гладила ладонью подстёжку. Исследуя материал верхней одежды гостя, она делала вывод о его состоятельности, потом гадала о степени родства. В особо трудных случаях, например, когда к нам приезжал отцовский аспирант из Монголии, она осторожно осведомлялась у меня: «Нерусский-то мужик, он кем нам приходится?».
Я любил в детстве прятаться в её комнате под свисающую со стола скатерть и смотреть, как она, сидя на кровати и положив между колен свою клюшку, беседует с незримым собеседником, жестикулируя или задумчиво расправляя складки покрывала во время его ответов. Вполне возможно, старуха делилась с ним догадками относительно приезжих. Иногда она обсуждала эти темы с огромной бронзовой головой Людвига ван Бетховена, которая стояла на шкафу в библиотеке. Мы с братом звали его дядя Ваня. Узнав у меня, что по национальности дядя Ваня был немцем, бабушка частенько грозила ему пальцем за сожжённые сёла и за своего сына Лёньку, погибшего в самом начале войны, потом, правда, всё равно крестила взлохмаченного композитора и тихонько махала рукой. Нашу маленькую мохнатую собаку она обычно звала кобелём, но если между ними возникали трения, то кобель превращался в татарина.
Её беззвучная речь, шлепанье сморщенными губами завораживали меня, я мог подолгу наблюдать за ней, сидя в засаде под столом и воображая себя воином-делавэром.
Бабкины подозрения относительно родства всех постояльцев, видимо, имели под собой основание, поскольку родители любили гостей и принимали их по-родственному. Квартира была просторная, и диван в большой комнате редко пустовал. Некоторые люди даже оставляли в шкафу свои тапочки, чтобы не возить их туда и сюда каждый раз. На лето к нам в Москву, спасаясь от жары, перебирались родственники из Ашхабада, кроме этого у нас жила моя двоюродная сестра, а позже осиротевшая одноклассница, поэтому из-за нехватки кроватей приходилось иногда доставать походные спальные мешки и устраивать дополнительные места на полу. Гости к этому привыкали, как привыкали к гулкому бою часов, к неистовому рёву холодильника, к нашей собаке, которая, вычёсывая блох, частенько колотила ногой в дверь, к сверчкам, жившим на кухне в трёхлитровой банке и сверчащим оттуда, как два будильника, всю ночь напролёт, к шарканью и запаху бабушки и к постоянно убегавшим из коробки белым крысам, — их притащил с работы и поселил у нас брат.
Бабушка не дожила до появления канадца Чарльза, который не только с удовольствием приходил в настоящую-простую-советскую семью, но и приводил к нам родителей своей невесты-француженки, а также их друзей по Сопротивлению. Иностранцам нравились высокие потолки нашей квартиры, портреты предка-революционера на стенах, свободный французский моих родителей и азарт, с которым отец говорил о необходимости перемен. Может быть, им нравилось именно сочетание всего этого. Впрочем, Чарльза скоро окрутила чеченка Лиля, невеста из Парижа была им забыта, но мои родители ещё долго слали новогодние открытки во Францию, а иногда отправляли туда и маленькие бандерольки с коробками конфет фабрики «Красный Октябрь».
Лет через десять мы будем сидеть с Чарльзом на скамеечке около метро «Университет», пить пиво и разглядывать прохожих. Он с интересом, а я со скукой.
— Ты знаешь, тогда… Как сказать? Ну, в общем, сейчас, ты знаешь, я живу в Marburg, да? Я не курю, практически не пью совсем, я только целый день в архиве, в библиотеке. Но я приезжаю сюда и… сразу покупаю сигареты! Да, сразу. Я просто не могу без сигареты.
Он хочет, чтобы я разделял его удивление. Его очки сверкают. Он немного грассирует.
— Тогда было такое время, — все хотели в Россию и все немного боялись. Если я приехал сюда, то я… Ты читал Scott Fitzgerald? Это было чем-то похоже… Ну, например, я — бедный студент, я чувствовал здесь очень богато. Многие девушки тогда готовы спать со мной, я это знаю…
— Помню, как ни придёшь к тебе, — у тебя новая. И все на меня волком глядели, считали, что ты их личный иностранец. Никто, кроме них, не может с тобой общаться.
— Да. Ты знаешь, это очень забавно, когда все тебя любят. Сейчас не так. Сейчас здесь больше похоже на Германия, на Канада.
— Чем похоже?
— Тогда… О, извини, я ещё говорю… Тогда я каждый день ждал, сейчас что-то будет. Такое ожидание. Что-то хорошее, знаешь, славные перемены. И я думал — я тоже здесь, участвую. Чуть-чуть страшно и очень интересно. Да. — Чарльз смотрит на проходящих людей, улыбается, он немного возбуждён. — И ещё, тогда в России мне казалось, что я свободен.
— Как поживает твоя гитара, Чарли? Всё ещё пишешь песни?
— Практически не играю и тем более не пишу.
Мы часто приходили к нему в общежитие МГУ, в высотку. Сидя на лестнице, пели песни «Битлз» и Саймона с Горфанкелем, немного стесняясь, курили его сигареты и пили его же баночное пиво из «Берёзки». К нам подсаживались все проходившие по лестнице, иногда появлялся Джек, обычно босиком и в широченных подтяжках. Он жил в соседней комнате. Дальше по этажу была комната американского аспиранта Брайана. Мы гордились своим знакомством с Чарльзом, Джеком и Брайаном, мы нарочито небрежно рассказывали о них друзьям.