Еще не поднявшись, он знал, что уже в пути. Даже содрогаясь от непроизвольного оргазма, он знал. Знал, что она мертва, знал, что он в пути. Даже стоя на дрожащих ногах и пытаясь проталкивать медные пуговицы в тесные петли, он знал: все, что он сделал или о чем думал в этой жизни, придется начинать сначала. Даже если удастся замести следы.
Ему не хватало воздуха, стоя на подкашивающихся ногах, он хватал его ртом, задыхаясь и хрипя. Ошеломленный. Как будто получил удар под дых. Кровь молотом стучала у него в горле. Все вокруг, кроме этого судорожного дыхания и неестественно обострившегося зрения, словно бы перестало существовать. Ряды можжевеловых зарослей текли через поле словно водяные струи; серебристые клены обступали змеившуюся между ними каменную ограду.
Он подумал, что позади Билли стена поднимается вверх по склону, подумал просто так, вспомнив, что иногда чинил ее, укладывая обратно камни, вывалившиеся из-за морозов и разрастающихся корней. Теперь он видел все, как картинку, нарисованную резкими чернильными штрихами: скалы, прошитые сморщенными нитями кварца; покрытые мхом бугры, похожие на приподнятые в удивлении плечи; почерневшую древесину под сгнившей корой; алюминиевый блеск сухостоя.
В стене зияла дыра от вывалившегося камня, размером и формой напоминавшего заднее сиденье автомобиля, под ним – ком земли, обозначающий вход в покинутую лисью нору. О боже, это не его вина, но ведь скажут, что его. Он схватил Билли за щиколотки и оттащил к стене. Не в силах взглянуть на ее лицо, закатил под камень. Ее тело уже приобретало восковую бледность. Текстура ее спустившихся чулок, контуры ногтей светились тем люминесцентным холодом, который свойствен недавно преставившемуся в последний момент перед тем, как его пожрет пламя или вода засосет на дно. Под камнем имелось пустое пространство. У нее откинулась в сторону рука, вялая, со сжатыми пальцами, как будто она держала в ней ручное зеркало или флаг в честь Четвертого июля[2].
Испепеляющий шок инстинктивно нашел разрядку в физическом усилии, это был ответ психики на нежелание сознавать содеянное, на неутихающую зубную боль, на суровую погоду, на чувство одиночества. Он восстановил над ней стену, неосознанно имитируя естественное беспорядочное скопление камней – сработал защитный рефлекс. Когда тело оказалось полностью погребено под камнями, он набросал сверху опавших листьев, веток и сучьев, разровнял ногами и замел веткой след волочения.
Теперь обратно – по полю, держась поближе к забору, но иногда все же невольно оступаясь в сторону. Он не чувствовал собственных ног. Солнце начинало садиться, октябрьский день клонился к вечеру. Столбы забора, обозначавшего границу между полями, мерцали, как отполированные штыри, хмурый свет покрыл его лицо медно-красной маской.
Трава вилась вокруг его ног, лиловатые ости распахивались, выстреливая градом семян. Далеко внизу, напротив тополиной рощи, он видел дом, отлакированный оранжевым светом, – ни дать ни взять картинка, выгравированная на металлической пластине. Провисшая крыша отбрасывала нежную, как цветение плесени, изогнутую тень, от которой листва деревьев казалась гуще.
Добравшись до сада, он опустился на колени и долго-долго вытирал руки о жесткую траву. Плодовые деревья полуодичали от ливней и забившего сад сухостоя. В нос бил запах гниющих фруктов. «Если удастся замести следы», – повторил он, с трудом втягивая воздух через сведенное судорогой горло и видя перед собой не то, что случилось там, у стены, а своего деда, опрыскивающего дерево бордоской жидкостью: длинная струя шипит в листве, облачка отравленной яблонной плодожорки взметаются в воздух, как языки пламени; женщины и дети, в том числе он сам, стоя на лестницах, снимают яблоки; лямка от корзины врезается в плечо; пустые корзины из расщепленной дубовой коры стоят под яблонями; когда они заполняются до краев, мужчины грузят их на тележки и везут в холодное хранилище; старик Роузбой, с голой покатой шеей, в грязной остроконечной шляпе, похожей на снабженный полями допотопный фильтр для патоки, постукивая по днищу бочки, серьезно повторяет снова и снова: «Не надо торопиться, одно гнилое яблоко портит всю чертову бочку».
Вечерняя мгла поднималась от заросших лиственным лесом склонов и обесцвечивала небо, придавая ему вид грязной шелковой юбки. Он видел и слышал все с суровой четкостью; а вот то, что произошло наверху, под стеной, казалось смутным. Койоты, вытянувшись цепочкой вдоль утиного болота, перекликались жуткими завываниями. Перебирая влажной ладонью голые жерди – подпорки для фасоли, он прошел через увядший огород. Мошкара, словно облачка бледной пыли, клубилась вслед за ним.
Возле угла дома он остановился и помочился на почерневшие стебли кентерберийских колокольчиков Джуэл. Семенные коробочки затрещали, как погремушки, и легкий пар дрожащей тенью поднялся у его ног. Одежда не грела. Серые рабочие штаны были испачканы землей на коленях, утыканы застрявшими в ткани семенами травы и шипами ежевики, куртка обсыпана шелухой древесной коры. Расцарапанная ее ногтями шея саднила. Мерцающий образ ее ногтей сверлил ему мозг, он старался прогнать его. Свиристели шуршали в жесткой листве, словно кто-то разворачивал там папиросную бумагу. Из кухни до него доносился голос Минка, похожий на звук шлепающихся пластов распахиваемой земли, ему отвечал приглушенный ровный голос Джуэл, его матери. Казалось, все было как прежде. Билли лежала там, под стеной, но было ощущение, что ничего не изменилось, если не считать его сверхобострившегося зрения и спазма, который он ощущал где-то за грудиной. С провисшего шпагата, натянутого между двумя столбами крыльца, свисали бобовые плети, и он видел каждую прожилку, рассекающую листья, и прячущиеся в тени лиственных складок выпуклости стручков. Трещина на расколовшейся тыкве с измазанной землею «попкой» походила на раззявленный рот. Открывая сетчатую дверь, он раздавил ногой листок.