Человек был зажат внутри двух расщелин. Первой была скала. Она была неприветлива и не грела, но по крайней мере от нее не тянуло таким холодом, как от моря и воздуха. Скала обладала лишь негативными свойствами. Она сжимала его тело так, что дрожь кое-где исчезала, не успокаивалась, а уходила внутрь. Он чувствовал боль почти во всем своем теле, но боль далекую, которую по ошибке можно было порой принять за огонь. Ступни горели словно на медленном огне. В коленях огонь был жарче. Своим внутренним взором он видел этот огонь, потому, что тело его и было второй-внутренней-расщелиной, в которую он забился. Казалось, будто под каждым коленом разведен и весело пляшет на сложенных крест-накрест поленьях небольшой костер, вроде тех, что разводят под умирающими верблюдами. Но у человека есть разум, и он терпел все эти костры, хотя они и не давали тепла, а только причиняли боль. Он вынужден был их терпеть: встать или даже пошевелиться значило лишь усилить боль — больше поленьев, жарче пламя, которое охватит тогда все его тело. Сам он находился где-то на другом конце этой внутренней, телесной расщелины. На этом другом конце, вдали от костров, он лежал на спасательном поясе какой-то бесформенной грудой, и при каждом вдохе и выдохе пояс то подкатывался к нему, то откатывался прочь. За этой грудой лежало что-то округлое и костяное — земной шар, внутри которого он и помещался. Одну половину земного шара обжигало холодом, но боль была ровная, сносная. Только в верхнюю его часть время от времени что-то вонзалось, словно кто- то хотел пронзить его громадной иглой. Тогда корчившие его конвульсии сотрясали на этой стороне земного шара целые континенты, уколы учащались, хотя и не шли уже так глубоко, и менялся облик всего этого края. В космической дали проступали очертания каких-то темных и серых предметов и бледной галактической туманности, которая, как он смутно догадывался, была соединенной с ним рукой. Другая сторона земного шара была погружена во тьму и не причиняла беспокойства. Он плавал в глубине земного шара, словно залитое водой судно. Знал, что пока он здесь плавает, аксиомой его существования будет необходимость довольствоваться малейшими из самых малых милостей. Во всяком случае все те дальние оконечности, которые соединялись с ним, с их далекими кострами, медленным пламенем, иглами и щипцами, были достаточно далеко. Если бы ему удалось достигнуть какого-то состояния неподвижности, едва уловимого внутреннего равновесия, то эта вторая расщелина, в силу самой своей природы, возможно и позволила бы ему безмятежно и безболезненно плавать в центре земного шара.
Иногда он был близок к этому. Шар увеличивался, а он уменьшался до тех пор, пока его оконечности не терялись где-то в межпланетном пространстве. Но вселенная эта была подвержена катаклизмам, которые, зародившись в глубинах космоса, набегали подобно волнам. Тогда он снова увеличивался, заполняя все закоулки подземных переходов, простираясь над пламенем костров, отзывавшимся пронзительной болью в его нервах. Он разрастался в этом шаре, заполняя его целиком, и игла, проходя через уголок глаза, вонзалась прямо в темноту, заполнявшую его череп. Во время этой режущей боли он смутно различал одну белую руку. Потом он опять медленно погружался в середину шара и, сжавшись в комок, плавал в глубине темного мира. Это стало для него ритмом, который существовал извечно и таковым и пребудет.
* * *
Он лежал, чувствуя в себе эту боль и ощущая свет и наступление нового дня. Если он будет осторожен и не потревожит воспаленный уголок глаза, можно осмотреть одеревеневшую левую руку. Он приказал пальцам сомкнуться, они затрепетали и согнулись. В тот же миг он возвратился в них вновь, стал человеком, который забился в глубь расщелины на пустынной скале. На него чередой нахлынуло то, что он знал и помнил. Вспомнил про воронкообразную дыру и эту щель. При свете дня он был человеком с потерпевшего крушение корабля, и бедственность его положения всей тяжестью обрушилась на него. Он поднатужился, пытаясь выбраться из отверстия между камней. Когда он высунулся оттуда, чайки с криком проснулись и поднялись в воздух. Они вернулись обратно и, чтобы получше разглядеть его, с пронзительными криками подбирались поближе, потом снова взмывали в воздух. Они были непохожи на тех чаек, что живут на берегу или на скалах вблизи человеческого жилья и боятся человека. Не было в них и первозданной невинности необитаемых стран. То были чайки военной поры, которые, завидев средь водных просторов одинокого человека, приходили в негодование от его непредвиденных медленных движений и теплоты его тела. Подходя к нему так близко и лениво кружа над ним, они как бы говорили, что мертвым, болтаясь в воде, как продранный тюфяк, он был бы куда лучше. Он пошевелился и замахал на них своими одеревеневшими руками.
— Эй! Убирайтесь! Катитесь прочь!
Они с криком поднялись, покружили, снова опустились, ударяя его крыльями по лицу. В страхе он опять замахал руками, и одна полетела, припадая на одно крыло, которое подымалось едва лишь наполовину. Тогда они отступили и, кружа, наблюдали за ним. У них были узенькие головки. Настоящие летающие рептилии. От неприязни, которую он издавна питал ко всем существам, наделенным когтями, его охватила дрожь, и он начал мысленно наделять их округлые формы странными чертами летучих мышей и вампиров.