Что я думаю об Америке, меня спросили впервые уже на следующее утро по приезде в Америку. Я ответил: «На мой взгляд, Америка – страна неограниченных возможностей». Мне казалось, что это удачная шутка, но в Америке, видимо, другой психологический климат. Собеседник стал всерьез убеждать меня, что я жертва идеологической обработки. Вполне возможно. С каждым днем определение Америки становилось все более пространным и расплывчатым. Вероятно, любые широковещательные обобщения глуповаты. Чем обширнее личные впечатления, тем больше исключений, упрямо отказывающихся подтверждать правило. И хуже всего обстоит дело с теми наблюдениями, которые так охотно дают взаймы перед твоим отъездом: прекрасные дороги, ужасное метро, все яростно улыбаются, никто не курит и вообще бездуховность. Не знаю (произносить это надо осторожно и как бы неуверенно, растягивая «а» как можно шире). Кое-каким асфальтовым покрытиям Нью-Йорка не позавидуют московские выселки, а вот метро совсем не страшное, просто старое. Правда, однажды я там заблудился, отклонился от торных путей и действительно попал в иной мир. Развалы грязи. Экзотические черные люди задумчиво рассматривали меня со своих ящиков. На их спокойных лицах прочитывались кое-какие мысли, и эти мысли мне не понравились. Точно помню, что никто из них не улыбался.
Вообще, улыбаются в меру, а курящих видишь постоянно. Оценить степень бездуховности затрудняюсь, цифровые данные немного смущают. В журнале «New York» перечисление художественных выставок занимает пять страниц петитом. Это, скажем, неудивительно: западный художественный рынок – самая грандиозная (и до сих пор не раскрытая) торговая афера двадцатого века. Но и поэтических выступлений около пятидесяти ежедневно. Стихов, как известно, никто не читает. Но почему-то в книжном магазине поэтическими изданиями заняты стеллажи во всю стену. Видимо, для законченности интерьера или потому, что этот книжный магазин расположен на главной улице замечательного университетского городка Анн-Арбор, в котором я и провел большую часть своего американского времени.
В моем московском времени я впервые прочитал это название четверть века назад на титуле книги Набокова: «Ardis / Ann Arbor». Звучание этих непонятных имен отзывалось ворожбой культурного заклинания. Вот во вторую часть заклинания я и попал.
Все университетские городки немного похожи друг на друга, как счастливые семьи. (Это, впрочем, уже обобщение, а их, как мы знаем, следует избегать.) Во многих домах застекленные входные двери, и это, признаюсь, одно из сильнейших американских впечатлений. Последнее убийство было здесь пятьдесят лет назад, – только бы не сглазить. Во время моего недолгого пребывания разразился страшный скандал, вокруг которого в городе было много шума, а местная газета помещала материалы на первых полосах. Тренер университетской хоккейной команды в нетрезвом виде переставлял машину на стоянке, вышел пописать и тут же был скручен полицией. Мнения в обществе разделилась. Многие осуждали неуместную расторопность властей, дискредитирующую нашу спортивную звезду, нашу гордость. Интересно, что и в университетском городе по-настоящему знамениты только спортсмены. Здесь особенно заметно, что спорт – это разновидность идеологии, и становится немного не по себе от сплоченности публики на соревнованиях, от того, как легко управляют ею какие-то массовики-затейники в цветных кепках. Впрочем, и на это зрелище мы, не доверяя своим глазам, смотрим через какой-то бинокль. А что за бинокль? Кто нам его всучил?
«На время пребывания в Анн-Арборе твоим справочником и руководством должен стать “Пнин” Набокова», – внушал опытный новый американец. Я думаю, и он не совсем прав. Если смотреть через такую линзу, у предмета наблюдений сразу появляются увлекательно-знакомые, грациозно-уморительные черты, ни к какой реальности (кроме набоковской прозы) не относящиеся. И все же. Кое-какие новые знакомцы так и не смогли обрести собственное, внеперсонажное существование. Осанистый маститый руссист, посвятивший жизнь языку, который он так и не удосужился прилично выучить. Темнокожий студент, всякий раз стремительно засыпавший где-то между пятой и шестой фразой моей блистательной лекции. Пышненькая аспирантка Надья (Надя), как бы умащенная особым духовным лосьоном, в очках и соломенной шляпке. Или тот, напоминающий куницу – острое веснущатое личико, колючие глазки – профессор, вытянувший из нескольких строчек моего любимого поэта прядильную нить для солидного корпуса научных трудов. Всю «новую» – возникшую за последние полвека – поэзию профессор считал недоразумением, и его неприятно удивил внезапный интерес своих аспирантов к каким-то авторам, даже не все из которых уже успели умереть (то есть обзавестись единственным незначительным достоинством, могущим хоть как-то украсить их в глазах исследователя).
Вот аспиранты у него хорошие. Конечно, в основном девушки. И не дурнушки, не синие чулки. Как раз миловидность приятно дополняла пытливую усидчивость некоторых, особо примечательных. Вспомним хотя бы удивительный цвет волос (золото под пеплом) Керен, которая приезжала в кампус на мотоцикле, а наш московский телефон записала фломастером на запястье. Звонка, впрочем, не последовало. Но на всякий случай: милые Керен, Стефани, обе Лоры, обе Элизабет, Джулия, Сьюзен, Рейчел! Всегда рад продолжить разговор. О сюжете у Вагинова – силке, пленяющем целую стаю культурных смыслов. О фотографии Сталина на переднем стекле автобуса, везущего гроб с мертвым Шаламовым. О чем хотите. Я уверен, что вы станете хорошими славистами. В ваших глазах было столько открытого честного внимания, что ничего иного, инородного там уже не могло поместиться. Никакого, увы, постороннего интереса. Ни лукавого блеска, ни того особого электричества, точечные разряды которого так привычны, что принимаешь их как должное, и только пожив какое-то время в другом эротическом климате, начинаешь ощущать как бы нехватку кислорода.