За годы знакомства с Иосифом Бродским меня часто занимало одно ощущение. До сих пор я никогда о нем не говорил, тем более не писал — даже в заметках для самого себя. И все же пришла наконец пора запечатлеть его на бумаге, хотя мне и становится от этого слегка неловко. Кому же охота выступать со смехотворной гипотезой и навязывать читателям сюжет, мало соответствующий обыденным представлениям о современнике? Тем более что знавшие Иосифа, как и я, близко, возможно, сочтут мою мысль вздорной.
Имею в виду не раз бросавшееся мне в глаза сходство Иосифа с образом Иисуса Христа — взять ли для сравнения Библию, живопись или художественную литературу. Даже сообщив этому впечатлению принятую между нами ироническую окраску, я не решился доверить его кому бы то ни было из наших общих с Иосифом друзей. И никто из них никогда не обращался ко мне ни с чем подобным.
Насколько мне известно, тема, которую я здесь собираюсь затронуть, мало обсуждалась в ставшей уже обширной мемуарной, эссеистической и научной бродскологии, если обсуждалась вообще. Но что из этого следует? Может быть, мои личные наблюдения в данной области тесно связаны со случайностями моего воспитания и склада ума? А может быть, тут у нас всех срабатывает стыдливость, боязнь оказаться в смешном положении или предстать святотатцем?
Как я понимаю задним числом, образ моего нового друга еще в 1960-е стал ассоциироваться у меня с библейским прообразом. Отчасти из-за возникшего тогда вокруг двадцатисемилетнего Иосифа ореола гонимого, судимого и ссыльного поэта. Во всяком случае в кругах московской и ленинградской интеллигенции, с которыми я общался, этот ореол существовал. Да и в моих собственных глазах тоже.
Стенограмма Фриды Вигдоровой была целиком напечатана в голландском еженедельнике вскоре после суда над Бродским 1964 года. С особенной силой поразил меня тот отрывок, где тогда еще не известный мне поэт из Советского Союза высказался об источнике своего таланта. Отрывок этот навел на мысли о платоновской «Апологии Сократа», прочитанной в гимназии, и о моменте в Евангелии, когда Христос после его пленения отвечает с неслыханным достоинством на выдвинутые против него обвинения. Мне не дано знать, были ли подобные ассоциации у обвиняемого молодого ленинградца или у журналистки, когда она готовила свой текст для распространения. Но очевидно, я думаю, что эффектность, например, знаменитого места из стенограммы в некоторой степени зависит от переклички со старинными текстами нашего общего европейского наследия:
«Судья: А вы учились этому?
Бродский: Чему?
Судья: Чтоб быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…
Бродский: Я не думал… Не думал… Что это дается образованием.
Судья: А чем же, по-вашему?
Бродский'. Я думаю, что это… {растерянно) от Бога».
Обращаю внимание, в частности, на слово «растерянно», после многоточия, обозначающего паузу, то есть молчание. Эта искусно выбранная авторская ремарка, по моему убеждению, объясняет многое в эффекте данного отрывка.
Как одну возможную параллель приведу три стиха из 26-й главы Евангелия от Матфея:
«И, встав, первосвященник сказал Ему: [что же] ничего не отвечаешь? что они против Тебя свидетельствуют?
Иисус молчал. И первосвященник сказал Ему: заклинаю Тебя Богом живым, скажи нам, Ты ли Христос, Сын Божий?
Иисус говорит ему: ты сказал…»
Тут примечательно прежде всего то, что в словах современного поэта понятие «поэтическое дарование» заполняет то место, где в Библии говорится о миссии Спасителя человечества.
Осенью 1967 года мы с Иосифом проводили вечер в одной частной квартире в Питере, где справляли то ли день рождения хозяина, то ли получение ученой степени. Если не ошибаюсь, в начале вечера Иосиф по просьбе гостей прочитал два-три стихотворения, неохотно, но, как и всегда, с большим успехом. Позже, под конец застолья, в квартире образовался веселый хаос. Среди общего гула меня вдруг, без всякого рассуждения осенила несуразная, как мне показалось, мысль: «Похож на Иисуса Христа».
Иосиф стоял недалеко от меня, неподвижно, бледный, без бокала в руке, даже без сигареты, прислонившись спиной к стене. Обычно самый общительный человек из всех, кого я знал, он теперь единственный ни с кем не говорил, и никто не обращал на него внимания. Его взгляд, мрачный и нахмуренный, казался отрешенным от бурной суеты компании. Но вместе с тем он не казался погруженным в какой-то внутренний мир. Наоборот, этот взгляд как будто сосредоточенно следил за окружающим и невольно выражал — что? Осуждение, разочарование, боль от того, что примечал?
Мне вспомнилось, где я уже видел такую позу, такие глаза: на картине из раннего итальянского Ренессанса (работы Джотто? Мазаччо?) с изображением взятия Христа в плен или его допроса у первосвященника.
Единственный случай, когда тема сравнения собственной персоны с фигурой Христа всплыла в нашем разговоре буквально, имел место в первую пору его эмиграции. Датировать его очень просто. Как сверстники, оба 1940 года, мы любили сопоставлять собственные переживания и мысли, связанные с возрастом. Во второй раз после России мы встретились в Амстердаме. Оказалось, что обоим, независимо друг от друга, в день, когда нам исполнилось тридцать четыре, пришла одинаковая мысль: перешли роковую границу. Согласно традиционному представлению, Иисус умер тридцати трех лет.