Проходит время. Год от года все меньше знакомых, да и друзей тоже не прибывает. Что сталось, к примеру, с Гашпаром Бодо? Я на него в обиде: мог бы за столько лет собраться и черкнуть пару строк. Если, конечно, жив. А если умер, тоже мог бы навестить меня как-нибудь вечерком. Знает же, что я был бы рад не меньше, чем в последнюю нашу встречу.
Осенью одиннадцать лет тому.
Нам случилось ехать в одном и том же поезде. Гашпар был худ, но бодр и весел. Черные глазки его то и дело вспыхивали странным светом — еще в школе, во время ответа, они умели выловить все, что нужно, из книги, раскрытой мною на парте к его услугам.
К тому времени Гашпар путешествовал тринадцатый год подряд. Вечно владело им беспокойство и жажда приключений. Мечтал своими глазами увидеть части света, что составляют землю, поближе подступиться, а то и проникнуть в великую тайну: почему мир устроен так, а не иначе.
В некоем городишке нам предстояла пересадка. При станции, как водится, трактир, этакое нелепое сооружение, наспех сколоченное из досок и бревен явно по принципу «и так сойдет». Зато крыша над головой. Дело шло к осени, было сыро, и дождик моросил.
Зашли мы туда, а там кроме нас — никого, только толстая старуха-коротышка да тощий мужик со страшенными усами — должно быть, муж и жена. Обслуживал нас мальчик в грязной куртке, некогда, вероятно, белой. Мы спросили палинки, и он принес два стакана рома, по дороге расплескав добрую половину.
— Ничего! — сказал Гашпар.
Выпили мы этот несчастный ром и закурили. А Гашпар тем временем все разглядывал эту самую развалюху. Взгляд его жадно блуждал по сторонам, про такой взгляд говорят «красноречивый».
— Такую же задумал построить? — поинтересовался я.
— Не то, — ответил он.
— А что же?
Он облокотился на стол, и лицо его внезапно смягчилось — так бывает, когда предаются воспоминаниям о вещах приятных, но не совсем обычных.
— Мало ты знаешь обо мне, — начал он, потирая лоб, — ты ведь даже не знаешь, что я прожил полтора года в Австралии. В Квинсленде. Знаешь, где это — Квинсленд? На севере Австралии, там же, где полуостров Йорк. Английская колония, туда еще недавно каторжников ссылали. Извилистое побережье, опасное и непредсказуемое, как буйный сумасшедший. Густые леса, просторные пастбища, и главное — очень много рек. Огромные отары и богатые золотые прииски.
— Нашел золото? — спросил я.
Он рассмеялся, так что сразу стало ясно: искал, но не нашел.
— С золотом все не так просто, — продолжал Гашпар, — но сейчас не об этом речь. Я тебе такое расскажу — ни за что не поверишь, а между тем я готов поклясться этой толстой старухой, что все здесь правда, от первого до последнего слова. Я бы, может, и не вспомнил, если б не этот трактир и не эти вот неструганые доски, которым здесь ничего не грозит. Тот мой домишко был вроде этого, разве что поменьше, да и почище малость. Было это у залива Карпентариа, неподалеку от реки Норман, на севере Квинсленда. Леса туда не досягали — одни холмы, и за ними — степные пастбища до самого горизонта. Во всей округе всего-то и было три дома. В одном из них жил со своим семейством Кабалуш, мой друг, человек загадочного происхождения. Другой дом был нежилой. Кабалуш меня туда и зазвал — он был там вроде управляющего — и поселил в тот самый домишко, о котором речь. Прожил я там не одну неделю; жара, помнится, стояла отчаянная. Я помогал Кабалушу по хозяйству, а вернее сказать, помогал он мне, потому что успевал обо всем подумать. И вот как-то раз, ближе к осени, говорит он: давай, мол, сделаем вылазку к реке, мне сон хороший приснился. Сказано — сделано, на другой день и отправились на реку. Пробыли мы там с неделю, без всякого толку. Зато устал я как собака и спать хотелось ужасно. Едва добрался к дому, тут же улегся, почти не раздеваясь, только куртку снял да брюки и бросил их на единственный стул в моей комнатушке. Еще там была железная кровать, на ней я и заснул, как обычно. Спал я, должно быть, долго, Кабалуш потом говорил: два дня подряд, но я думаю, поменьше. В общем, сколько ни спал, а однажды проснулся. И что же? Смотри не свались со стула: просыпаюсь, а на мне вместо белья — пара жалких лоскутков. Вскочил я с кровати — тут и эти лохмотья рассыпались в прах, и остался я в чем мать родила. Бросился к стулу, чтоб хоть брюки надеть, а на стуле — ни брюк, ни куртки. В ужасе ухватился за спинку стула, вернее, хотел ухватиться. Но стоило мне к нему прикоснуться, как он обратился в кучу пыли. Я остолбенел от изумления, потом шагнул к столу, выпить воды из кувшина. Не тут-то было: стол тоже немедленно обратился в пыль, а в пыли валялись осколки кружки и кувшина. Как безумный кинулся я к окну, чтобы позвать Кабалуша, жившего совсем рядом. Но стоило мне опереться на дощатую стену возле окна, домишко рассыпался до основания — и вот на земле уже лежала лишь кучка древесной пыли.
— А ты стоял над нею, — сказал я.
— А я стоял над нею, нагой и бездомный, весь как на ладони. Стоял в чем мать родила и орал Кабалушу, чтоб он шел скорее. И Кабалуш пришел и увидел все это, а потом покачал головой и говорит: