К тридцати трем Валька стал употреблять каждый день. Мать свозила его к экстрасенсу, но через месяц пластинка заиграла снова. Валька где-то находил на выпивку, чуть ли не каждую неделю менял работу. Мать совсем опустила руки. Последнее, что она сделала для него — устроила мусорщиком на Ваганьковское кладбище. Если и заметят пьяным, рассудила она, то посмотрят сквозь ресницы. А какой дурак среди могильщиков не поддает?
В первый день, собственно, Валька вышел трезвый, хоть и с похмелья. В животе копошилось нудное нечто, в горле свирепствовала засуха, но, выбритый и помытый, он стоически вычищал скорбные аллеи. Памятники погребенным его не смущали — напротив, столь трагичная и величавая атмосфера располагала к чистке мозгов с перепоя. Ну подумаешь, какая разница, где работать? Если не рефлексировать о смерти, то можно сносно ужиться. А после обеда кладбищенская суета поутихла, контролировать его перестали, и Валька начал тайком прикладываться к фляжке.
Это была сокровенная чаша, секретная панацея, заботливо схимиченная накануне и сунутая утром за пазуху. Живительный эликсир из компота не дал Вальке загнуться от боли. Не столь телесной, ибо к обеду органы притихли, — сколь душевной.
Ах, милый друг Веничка, великий писатель, только мы с тобой знаем истинный предикат счастья! Так высокопарно думал Валька, радуясь августовскому солнцу и периодически воровато причащаясь. Только нам ведомо, как глупы глаза у нашего народа, вечно несущегося по Москве! Так пусть всяк сюда приходящий посмотрит на эти могилы и, забыв ненадолго бешеный ритм города, поразмыслит о вечном.
Ближе к вечеру, во время исполнения последнего задания хмурого усача-бригадира, Валька начал грезить о женщине. О том, как завтра после работы он вымучит деньги у матери в счет аванса и поедет в Митино, где в тускло-красной общаге воркует Леська. Там он купит на углу дома вино и закусь, и не какую-нибудь краснуху, а путный портвейн, и не какую-нибудь кильку, а маслянистую колбаску, да возьмет еще конфет на развес с забавно повествующими о "цукерках" фантиками. Дальше Вальку занесло на лобзания с Леськой, он уже представил потный аромат ее молочного тела, приперченного родинками, и в паху забегали пьяные мурашки. А затем и грудь Леськину вспомнил, по-матерински огромную, упругую, и над желудком запенились волны. Но вот наступил конец рабочей смены.
А часто бывало так — пьешь, пьешь, и потом одна стопочка, от которой ничего и не ждал, которую взял, просто как хлеб насущный, как само собой разумеется, как ступеньку на Воробьевых еще в середине подъема… А она, родимая, словно кровь Христова, приносит тебе то самое заоблачное умиротворение или даже неописуемую нирвану. И спрятавшись напоследок на окраине кладбища, у оградки циркачей Пичугиных, Валька несколько раз приложился к остаткам, да не рассчитал. И забылся мертвым сном.
Самому же ему показалось, будто глубокий, но короткий провал кончился тем, что он почувствовал, как проснулся, но не хочет поднять веки и увидеть опять могилы, а лицо его в поту. Из глубин уже готовилось подняться что-то тошнотворное, глумливое и неизбывно-печальное. Деваться было некуда, и Валька открыл глаза.
Тупая рожа полнолуния беззаботно взирала на таежный лесок крестов и памятников. Где-то поблизости шуршала то ли листва, то ли еще что. Полулежащий Валька поднял тяжелую руку с фляжкой, потряс под ухом — к несчастью, оказалось пусто.
И тут он вздрогнул — его оглушило ухающими возгласами, раздающимися прямо над головой.
— Ух-хо-хо-хо-хо! Ух-хо-хо-хо-хо!
Валька встрепенулся и сел, под горлом резко застучало сердце. Он перевел взгляд: рядом, над невысоким, в виде срезанной пирамиды, памятником поднималось свечение.
— Твою мать! — тихо выпалил Валька. — Нету их, не верю!
— Да ведь на Ваганьке-то впервые ты в ночь, Валечка. А тут нам так тесно, — мягко сказал тонкий девичий голосок. — Шутка ли, по шесть рыл в одной могиле?!
Свечение преобразилось в девушку в сероватом сарафане, с черными язвочками на длинных синеватых руках, но необычайно красивым, правда, синеватым же личиком и стрижеными под мальчика седыми волосами. Валька соскочил, отбежал подальше, словно испуганный пес, и протер глаза. Девушка не уходила. Она как бы стояла на памятнике, но чуть-чуть за ним.
— Я случайно в ночь, — глупо оправдался Валька.
— Зря не веришь, болван! — раздался противный старческий голос сзади.
Вальку пробрало током с головы до пяток, он опять отскочил, точно ужаленный, — в сторону и оглянулся. С противоположной могилы, которая была метрах в семи-восьми, прямо на Вальку ковылял дед с кудрявой сединой, с тростью, облаченный в серый костюмчик и с черными ямками вместо глаз.
— Фу, чур не меня! — Валька неумело перекрестился. — Неужели белочка?
Между тем ноги обмякли и задрожали в коленках.
— Слава богу, до белочки ты еще не допился, — говоря так, дед неумолимо приближался.
Казалось, он даже ускорил ход. И он не переступал памятники, а проходил сквозь них. И вот тут-то Валька в полную силу ощутил весь ужас, да еще и холод августовской ночи, и сорвался с места и побежал прочь.