Поездка на побережье впервые открыла мне, какие это непостижимые тайны – время и люди. Я гостил у деда с бабкой, но дед не смог поехать с нами. Он не то ковырялся на каком-то строительстве, не то носился с цветочной выставкой. И бабушка сказала: «Одна свожу парнишку – и мне компания, и ему развлечение».
Мы явились на вокзал, когда до поезда оставалась еще целая вечность. Народу было не протолкнуться. Сотни мамаш с сумками, набитыми яйцами вкрутую, булочками, бутербродами, дюжины две мужчин, маявшихся в голубых воскресных костюмах, и несколько тысяч детворы. Женщины с упоением чесали языком, и только боязнь, что мужчины помрут со смеху, глядя на них, заставляла их уняться. Ребятня галдела, смеялась, ничего не желала слушать, получала обещанное и размазывала нестрашные слезы.
Наконец поезд поглотил нас всех, осел на рессорах и добрую милю пыхтел в кромешной темноте тоннеля, за которым лежали другие страны и ярко сияло солнце. Мы выскочили наружу, и можно было осмотреться. Я мечтал о месте у окна, а нас ткнули в середку вагона. У окна сидел старик. Я не спускал с него глаз. Я буквально сверлил его взглядом, а ему хоть бы что. Он сидел прямой как жердь, сложив на коленях руки и глядя прямо перед собой, рассеянно поигрывал связкой медалей на часовой цепочке и ничего вокруг себя не замечал. Симпатичный старичок с седыми усиками и лицом, которое лет шестьдесят поливал дождь, и скупо ласкало солнце. В петлице у него красовалась свежесрезанная роза – большая чайная роза. Скоро он заметил, как я, вывернув голову, пытаюсь прочесть надписи на его медалях.
– На, погляди, – сказал он, расстегнул на жилете пуговку и снял с часов цепочку. – Только смотреть-то особенно нечего.
Он рассказал мне про каждую: эта за футбол, эта за голубей, вот эта за оказание первой помощи, а эта, вроде полицейской бляхи, за первое место в беге.
– Мистер, какая она замечательная, – сказал я.
– Красивая, – согласился он. – Соревнование-то было так себе, по случаю выставки в одной деревушке.
– Настоящее золото.
– Да, другого мне в жизни не перепало.
– Мой дедушка судит на выставках. Может, он и присудил вам эту медаль.
– Вряд ли, – улыбнулся он. – Ближайшая выставка будет сороковая с того дня. Это в Уиттоне было.
– Моя бабушка из Уиттона.
Тут бабушка сочла нужным обратить внимание на происходящее и вступила в разговор:
– Он вам не мешает?
Старик подался вперед.
– Не беспокойтесь, миссис. Мы прекрасно проводим время. Благосклонно улыбнувшись, она кивнула и отвернулась от нас. А старик продолжал смотреть на нее.
– Возьмите свою цепочку, мистер, спасибо, – сказал я.
– Не за что, сынок.
Он перевел на меня посерьезневшие глаза, потом опустил в жилетный кармашек цепочку с медалями. Снова взглянул на бабушку и чуть слышно пробормотал:
– Ни дать ни взять – она.
– Это она, мистер, – сказал я, – моя бабушка.
Он рассмеялся и взъерошил мне волосы, отчего я не пришел в восторг. У нас дома такие проявления чувств не приняты.
– Стало быть, твоя бабушка из Уиттона? Я сказал, что да.
– Тогда ты совсем молодец, – сказал он убежденно. – Бери карамельку.
– Я бы лучше пересел на ваше место, – ляпнул я.
– Да ради бога! А я еще не решался попросить тебя поменяться местами! Солнце донимает.
Мы поменялись с ним местами, и у меня в руке, словно сам собою, оказался кулек с леденцами. Тут и бабушка вышла из задумчивости.
– Что происходит? Он в самом деле вам не мешает?
– Не волнуйтесь из-за парнишки, миссис. Он сидел, глядя прямо перед собой.
– Он говорит, вы из Уиттона?
– Вот язык-то без костей! А я видел, что ей приятно.
– Вы что, тоже из Уиттона?
– Ты мало изменилась, Маргарет, – сказал он вместо ответа.
– Откуда вы знаете, как меня зовут?
– Я не забыл твой голос. Как только ты заговорила, я тебя сразу узнал, а тут еще малец сказал, что ты из Уиттона, – вот все и сошлось.
Впервые с нового места он заглянул ей в лицо.
– Славно тебя опять увидеть. Сколько времени-то прошло? Она опустила голову.
– В следующую выставку будет сорок лет, – продолжал он. – Сорок лет набежало.
Дважды повторенные «сорок лет» запали мне в голову. Какое огромное время, четыре моих жизни, четверо таких, как я, десять раз проснутся в рождественское утро, из манежа переползут в младшую школу; это четырежды десять больше сочинений, выступлений на утренниках в воскресной школе, беготни, карабканий и прыжков в «зеркале»;[1] это четырежды десять больше порушенных птичьих и осиных гнезд, накинутых на колышек колец, запуленных «чижей» и синяков после чехарды; это столько проорать на темных улицах «Джек почистил пулемет», столько собрать ежевики, столько колядок пропеть, столько раз съехать по отлогим белым склонам на заду и на санках, что подумать обо всем этом – голова закружится. Поставишь ногу, а где опустить другую – не знаешь, потому что под ногами пропасть, в которую без числа валятся дни и месяцы: ведь все надо помножить на десять, а потом еще на четыре. Из этой арифметики меня вывел бабушкин голос:
– Это ты, что ли, Чарли?
Тот кивнул.
– Как тебя угораздило попасть к нам в попутчики? – не очень радушно спросила она.
– Жизнь занятные штуки выкидывает. Я когда ушел из деревни, то устроился на железную дорогу, а теперь меня сюда перебросили. Я старший ремонтник, – добавил он, помолчав.