Монолог попутчицы
«Замыкающая»
Я услышала этот рассказ в автобусе. Дорога была долгой, не меньше часа, и соседка моя, почуяв рядом с собой слушателя, начала свою исповедь. Я не перебивала ее, не задавала вопросов — что поняла, то поняла, что запомнила, то запомнила. Пришла домой и записала, стараясь сохранить особенности речи попутчицы.
…Сижу, как засахаренная статуя, боюсь шевельнуться. Но сижу счастливая. Гости ушли, а сын говорит: останься. И приносит ящик — компьютер, похожий на чемодан «дипломат» (помните, у нас были такие? Я такой подарила сыну, когда он ПТУ закончил. И вид у него стал, как у настоящего дипломата. Шик.) Так вот, сижу я перед этим ящиком-компьютером, а в нем теперь хранят фотографии — раньше в фотоальбомах, а теперь в этих чертовых ящиках, чик-чик — и все по очереди видны, как в кино. Сижу, смотрю я свадьбу внучки. Свадьбу гуляли далеко, то ли на Бермудах, то ли на Бергамах, я не поехала — куда мне с моей дыхалкой: самолеты, пересадки, жарища, как в парной. У всех вид измочаленный, даже на компьютере видно. А так — все шикарно. Вокруг красотища, море и все такое. Пейзажи. Смотрю, подходит невестка и кладет руку на плечо сыну и тихонько так сжимает. Он сразу захлопывает ящик и говорит: «Ну, что, поехали?»
Я говорю: «Поехали. Запрягай». У меня это «запрягай» еще от детдома осталось. Когда волнуюсь, войну и детдом вспоминаю. Вспоминай, не вспоминай — сами выныривают. Мы все больше на подводе, бензина не было, где взять?
Эта женщина не знает своего полного имени и не знает, сколько ей лет. Так, приблизительно… Точка отсчета — детский дом и человек, который осматривал ее через выпуклое толстое стекло. Долго осматривал, заглядывал в горло и в уши, щупал железки и позвоночник и проговорил: «Года три…», — и записал что-то. И ошибся. Просто она была маленькой, худой и очень голодной.
Разговор со случайной попутчицей — это разговор со всеми и ни с кем.
…Она помнит, как какая-то сила вытолкнула ее из лагеря или из гетто, а позади остались крики и выстрелы, помнит резкий толчок, темноту, холод, подвал и страх. И долгий-долгий голод.
— …У нас в детдоме, — продолжает она, — была кухня и повариха, но в кухне было очень холодно и чисто, а котлы сухие, даже воды горячей не было. Жратвы вообще никакой не давали. Берите, где хотите. Ну, добывали, конечно, каждый как мог, но если сам кто сожрет — беда. Последние патлы вырвут. Но патлов не было, потому что мыла не было, грязь оттирали песком и глиной. С волосами не возились: чик-чик — и наголо.
Я однажды канистру приволокла — думала, что керосин. А Лидия Дмитриевна, воспитательница наша — вот душа была, мы ее любили и она нас сильно жалела, — так она говорит: здесь керосином и не пахнет. Сунула палец в канистру, понюхала, лизнула, это, говорит, рыбий жир. А мы и не знали, что это такое. Картошка какая никакая была, даже мерзлую ели. Она мерзлая сластит, некоторые даже любят. Я всякую картошку люблю, и сейчас без нее жить не могу. Картошку поливали рыбьим жиром. Та зима хорошо прошла, никто из детей не умер. Лидия Дмитриевна говорила, что рыбий жир спас.
После войны Лидия Дмитриевна получили звание заслуженной учительницы. Не за канистру, конечно, а за все вместе, за то, что нас, убогих жалела. У нее три брата были, все трое на фронте погибли, а мать ослепла. Мать была культурная женщина, закончила институт для культурных девиц, Лидия Дмитриевна перевезла ее в детский дом и поставила ее раскладушку рядом со своей. А спали они вдвоем в кладовке. Мы называли маму Лидии Дмитриевны «бабулей». Она нам сказки рассказывала, много сказок, но я запомнила про Красную Шапку и про мальчика, которого в лес завели. А я все думала, может, и мы выберемся когда-нибудь. А куда — не знала. Никого родни. А может, и есть, но мне их никогда не найти, я ведь без документов. Меня в детском доме Феней назвали, а дату рождения записали «от фонаря». А потом еще один воспитатель пришел — хромой, тощий, ужас, смотреть страшно. И пиджачок на нем сильно потрепанный.
Вот однажды он повесил пиджак на спинку стула и забыл. Я взяла пиджачок и перешила, перелицевала. Конечно, в руках — машинки ведь не было в детском доме, а если бы и была — все равно я ничего не умела. Мне девять лет было. Я сама удивилась: никогда ведь раньше не шила.
Посмотрел наш воспитатель на пиджак: ну, говорит, Феня, — талант. Давай подрастай скорей, пойдешь учиться на портниху.
А меня и заставлять не надо. Я сама с того дня мечтала пойти учиться, только не на портниху, а на портного. Ненавижу шить женские вещи, даже в руках не люблю держать все эти шелковые материалы. Каждому свое. Я сукно люблю.
Стала я ходить по городу, в окна заглядывать. Если где увижу пошивочный цех или ателье какое, старалась зайти посмотреть. Иногда пускали, не гнали. Вообще нас, детдомовских, не слишком жаловали. Все боялись, что мы какой-нибудь кусок спионерим.
Познакомилась я однажды со старым закройщиком. Он в ателье работал, его дядей Яшей звали. Один раз он говорит:
— Ну что ты сидишь без дела, глаза пялишь? Возьми обметай шов.
Ну я стежок за стежком, аккуратно так стараюсь. Он глянул: