ПЭТЧ
Нью-Йорк
Помню, как звучали выстрелы – словно шлепки по воде: чпок, чпок, чпок. И каждый раз она вскрикивала, когда он попадал в нее. Прикидываю, сколько это продолжается: минут десять. Я же стою и просто наблюдаю.
Я не заметил, когда осознал, что начал считать. Восемь, девять, десять. Долго казалось, будто все чувства, кроме зрения, выключены. Но как только сообразил, что считаю выстрелы, стал за это цепляться – восемнадцать, девятнадцать, двадцать, – поскольку ощущение равновесия исчезло вместе с остальным. Я стоял на краю тошнотворной бездны, куда не хотел свалиться, а весь мир был вне всякого понимания.
Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь.
Это не реальность, а представление. И представление не для меня. Я из тех мальчиков, которым даже не разрешалось засиживаться допоздна и смотреть жестокие передачи. Абсурд – немое кино с русскими субтитрами.
Тем не менее я смотрел.
Что это значит – смотреть? Смотреть, если перед тобой совершается преступление? Это неспособность действовать или успешное усилие не закрыть глаза?
Мне было двенадцать. Двенадцать лет.
Сорок один, сорок два, сорок три… А в газетах сообщалось, что Ханну ранили тридцатью семью выстрелами из моей воздушки «Ред райдер», так что Мэтью, видимо, несколько раз промазал или, что более вероятно, недостающие пульки отскочили от веревок. Мэтью накрутил много веревок, и ему приходилось прицеливаться в промежутки. К тому времени мы оба научились довольно метко стрелять. Я мог влепить пульку в банку содовой с тридцати шагов, держа ружье одной рукой, а Мэтью уж точно считал себя стрелком лучше, чем я. Не говоря о Хосе.
Все постепенно стихало. Вскрики Ханны звучали приглушенно. Слышался плач, но негромкий.
До тех пор…
Когда Мэтью нажал на курок в сорок девятый и последний раз, Ханна только всхлипнула, но этот пронзительный звук сразу замер в ее горле. Он был сам по себе тошнотворен, однако в моей памяти отложилось, будто наступившая тишина стала громче плача.
Перед глазами картина: Ханна отворачивает голову, несмотря на обвившую шею веревку, – абсурдно запоздалый рефлекс.
Лес погрузился в еще большее безмолвие. Как во время грозы, когда после вспышки молнии ждешь раската грома, чтобы понять, насколько приблизилась туча.
Но вот голова Ханны вернулась на место. Подбородок ткнулся в грудь, и длинные темные волосы рассыпались по лицу.
Мэтью стоял неподвижно, словно оловянный солдатик, я тоже замер, будто вросший в землю, не дыша и стараясь в свои последние секунды овладеть хотя бы в малой мере контролем над жизнью. Мир в это мгновение сократился до узкой ленты наподобие рассказа в картинках в газете: начинался с упертого в плечо Мэтью приклада и заканчивался привязанной к дереву неподвижной Ханной. Но вскоре раздался звук, который вывел нас обоих из этого состояния – кто-то мелкий прошуршал в подлеске. Голова Мэтью дернулась, тело ожило. Он осторожно, почти почтительно прислонил ружье к камню и двинулся вперед, пока не оказался на расстоянии вытянутой руки от Ханны. Остановился и принялся вглядываться в нее, словно она была тьмой в пещере. Поднял веточку и ткнул ей в руку.
Никакой реакции.
Пихнул снова. Плоть Ханны была похожа на тесто – в коже появилось углубление и стало постепенно заполняться. Мэтью поднял веточку выше, но еще колебался: что за мир прячется за занавесом?
А затем раздвинул ее волосы. Вот тогда я впервые заметил кровь на подбородке Ханны. Она текла на воротник тенниски, и он все больше краснел.
Я отвернулся, сплюнул на землю и обвел взглядом лес, стараясь понять, не было ли других свидетелей того, что сейчас здесь случилось. Снова посмотрел на Ханну: Мэтью все еще держал ветку под прядью ее волос, будто, склонив голову, читал в книжной лавке корешки томов.
– Ну-ка, подойди, – произнес он.
Я прижал ладонь к переносице, пытаясь унять растущее во лбу ощущение взрывающейся новой вселенной.
– Пулька из воздушки вошла ей прямо в глаз, – объяснил Мэтью. – И пробила мозг. Она мертвее мертвого.
Тереть лоб не помогло – тяжесть осталась, и я принялся себя колотить: пум-пум – пум. До сего дня моя ладонь идеально соответствует впадине между носом и бровью.
– Я сказал, иди сюда, Хитрюга. – Мэтью повернулся ко мне. – Не торчать же здесь целый день!
Хитрюгой меня называл только он. Для остальных я был Пэтч, или Патрик, иногда Пэдди, а отец говорил мне Пэддибой. Зато Мэтью для всех, включая меня, только Мэтью. Не позволял сокращать свое имя и поправлял даже взрослых, если те пытались проверить, не подойдет ли ему Мэтт или Мэтти. Всякий раз спокойно и прямо заявлял: меня зовут Мэтью.
Засопев, я сделал шаг вперед, ощущая себя, наверное, так, как древние короли, когда шли в свой последний путь на эшафот – себялюбивое сравнение, но ничего не поделаешь: таковы были мои чувства в то мгновение. Я старался идти как можно ровнее, держа направление к соединенным веточкой двум фигурам, а когда остановился, Мэтью подтащил меня ближе, откуда я все прекрасно видел.