Странно, до чего же мы любим куда-то взбираться! Банальные городские коробки кажутся не такими уж пошлыми, если рассматривать их сверху. Стоит где-нибудь появиться холму, как на него, теснясь, устремляется толпа. Если кто-то потребует заплатить, эти люди платят.
Поэтому и существуют башни. А на башнях обзорные террасы. А на террасах столики, и стулья, и кофе, и бутерброды, и пирожные по слишком высоким ценам. Но это их не останавливает. Достаточно посмотреть по сторонам: все столики заняты, мужчины и женщины, толстые и худые, а еще дети, слишком много детей. А этот шум! Но к нему постепенно привыкаешь. И взгляни только: какое близкое темно-голубое небо, вокруг солнца – не всматривайся! – поблекшее до какого-то невероятного, почти белого оттенка. Под ним раскинулся город. Весь в прожилках улиц, проложенных светящимися муравьями – машинами. Кое-где он вздымается сверкающими башнями. Между ними множество кубиков, иногда матовых, иногда странно поблескивающих. Но скоро все это сменяют светло-зеленые холмы, обрамляющие горизонт; разглядеть удается совсем немного, должно быть, пойдет дождь. Мне следовало бы поспешить.
Итак, начнем. С чего? Лучше всего с самого начала. А потом шаг за шагом, держась за время, не выпуская из рук его надежных, по большей части надежных перил. Никаких объяснений! Если бы я мог что-нибудь объяснить, то не оказался бы здесь, а если бы я понимал хоть что-нибудь, то не стал бы делать то, что собираюсь сделать. Я еще не знаю, долго ли здесь пробуду, но когда-нибудь, довольно скоро, это тоже кончится. Итак, еще раз: начнем.
Сначала только цвета. Прежде всего оранжевый, блеклый зеленый, голубой очень светлого оттенка. А под ними чистый, сияющий белый. Чище только что выпавшего снега или свежевыстиранных занавесок, совершенно неземной цвет. Знаю, считается, что младенцы не различают цвета. Хорошо, пусть так! Цвета – это, наверное, оптический обман моих воспоминаний или сновидческая ретроспектива канувших в прошлое и почти нереальных состояний, предшествующих любому существованию, любому воплощению.
А потом? Потом большой пробел. Какие существа женского пола снизошли до меня и сыграли роль моей матери, в каких белых, продезинфицированных комнатах? Не знаю. В моих воспоминаниях о раннем детстве нет матери, да и вообще ни души. На всех картинках первых, выцветающих страниц моей памяти – только я, один я. Точнее, я на них даже неразличим, но на все предметы падает тень моего присутствия, все предметы смотрят на меня, существуют благодаря мне, преломленные сквозь меня и для меня. Трава, небо, светлый, в пятнышках теней, потолок комнаты. Словно существовало время, когда только я один и жил на свете.
Вот нагретое солнцем махровое полотенце, желтое на зеленом, сладко пахнущем лугу. Наверное, рядом со мной были взрослые, хоть кто-нибудь, но моя память их не сохранила. Только полотенце, лужайку и воздух. (Я и сегодня с какой-то смущенной грустью гляжу на выстиранные полотенца, которые в рекламных роликах демонстрируют толстые домохозяйки.) Потом снова потолок комнаты, тоже желтый, но медленно сереющий в сумерках. Я лежу в постели – на наволочке судорожно ухмыляется красноносый клоун, который, очевидно, должен забавлять детей, но меня только пугает, – и смотрю, как за окном с неба просачивается тьма. Но узенькая, длинная полоска света под дверью обещает безопасность, защиту. Конечно, этот свет означает, что в соседней комнате кто-то есть, но, кажется, доверие мне внушает сам свет, его присутствие и могущество. Другой свет – солнце. Огромный пылающий шар; если взглянуть на него и закрыть глаза, то он еще довольно долго горит во тьме, и пройдет немало времени, прежде чем погаснут последние огоньки. Должно быть, я долго, слишком долго и пристально в него вглядывался. Он всегда был где-то рядом, пусть даже в облике слабого света, пробивающегося из-под двери.
Потом дождевой червь, длинный и красноватый, на бурой земле под яркими крупными цветами. Я поднимаю его, наблюдаю, как он ползет по моей ладони, а потом, со странным безжалостным любопытством, разрываю его пополам. Я отпускаю его, куски червяка падают на землю – и вот уже шевелятся, вздрагивают, извиваются и уползают два самостоятельных существа, незнакомых друг с другом и не имеющих друг к другу отношения. Я до сих пор помню ужас, леденящий электрический разряд и ощущение щекотки на коже, как будто по мне пробежала в безумной спешке куда-то опаздывающая туристическая группа пауков. Страх вызывала не смерть, а наоборот, проявление жизни. Низменное, бессмысленное, которому ничего не стоит разделиться пополам, и вновь слиться воедино, и размножиться, и породить из грязи извивающихся тварей. Пугала жизнь, еще разнообразная, и ползающая, и копошащаяся на земле, в тени, во влажных ложбинах. Жизнь, к которой еще не прикоснулись порядок и дух. Жизнь, а не смерть – величайшая глупость; нет на свете ничего ужаснее абсолютной, не знающей смерти жизни.
Есть и другие воспоминания, но они противоречат любым законам логики. Вот я потерялся в лесу, блуждаю меж черными, бесконечно высокими стволами деревьев и чувствую, что бегу, бегу, спотыкаюсь, бегу, выскакиваю на лужайку в крапинках лунного света; кто за мной гонится? Я вижу, как падаю, падаю снова и снова, срываясь с утесов, с лестничных перил, в мрачные или светлые пропасти, снова и снова что-то не выдерживает, ломается, обрушивается, прочный пол, качнувшись, вдруг опрокидывается, и подо мной – пустота, бесконечно быстро сокращающаяся бездна, далекая земля, с бешеной скоростью несущаяся мне навстречу. Потом опять насекомые, потом опять солнце, но на сей раз в ореоле яркого пламени, жуткое. Все это не могло происходить, по крайней мере в той части моей жизни, которая подвластна свету и разуму. Это составляет ее темную, неосвещенную сторону, мир снов, буйно разросшихся вокруг моего существования, да и вокруг любого другого.