Однажды Аннабель увидела в небе сразу солнце и луну. От этого зрелища ей стало так жутко, что ужас поглотил ее полностью и не отпускал до тех пор, пока ночь не завершилась катастрофой, — ведь инстинкта самосохранения у Аннабель не было, когда перед нею вставали двусмысленности.
Случилось такое, когда она шла домой через парк. В системе соответствий, по которой она толковала мир вокруг нее, парк этот имел особое значение, и она ходила по его заросшим тропинкам с боязливым удовольствием — особенно зимой, когда свет порою бывал желтым, тускловатым, деревья — голыми, а солнце на закате окаймляло ветви холодным огнем. Садовник XVIII века разбил парк вокруг особняка, который давным-давно снесли, и некогда гармоничная искусственная чащоба, беспорядочно взъерошенная временем, теперь расползлась своими зелеными зарослями по всему уступу высокого холма, от которого рукой подать до оживленной дороги, проходившей мимо городских доков. От прежнего особняка осталось лишь несколько архитектурных придатков — ныне собственность городского музея. Конюшня, напоминающая Парфенон в миниатюре, — жилище скорее для гуигнгнмов, чем для нормальных лошадей: ни один конь больше не вступит в портик с колоннами, особенно эффектный при полной луне, элемент чистой декорации, центр композиции зеленых насаждений на южном склоне, куда Аннабель забредала редко — безмятежность ей быстро наскучивала, а средиземноморский колорит этого участка не возбуждал. Она предпочитала готический север, где в деревьях таилась овитая плющом башня со стрельчатыми окошками в свинцовых переплетах. Оба этих причудливых каприза архитектуры держали под замком, опасаясь вандализма, но одно их присутствие играло предназначенную роль — парк оставался тщательно продуманным театром, в котором романтическое воображение может разыгрывать любые спектакли, какие только впишутся в декорации классической гармонии или старомодной зауми. К тому же волшебную странность парка усиливало странное безмолвие. Шаги по высокой траве звучали мягко, птицы почти не пели, однако вокруг расползался бурливый город, и, как бы ни был приглушен его шум, тишина здесь казалась неестественно призрачной, будто парк затаил дыхание.
Сюда вели только одни ворота, все еще внушительные на вид, — массивные, чугунные, украшенные херувимами, звериными масками, стилизованными рептилиями и пиками, с которых давно слезла позолота; но ворота эти никогда толком не открывались и не закрывались. Створки висели слегка приотворенными, поникнув от старости на петлях; никакой цели они не служили, ибо все ограды вокруг давно исчезли и бродить по парку можно было запросто. Парк размещался на такой возвышенности, что, казалось, парил в воздухе над огромным туманным макетом города, и те, кто в него забредал, остро чувствовали свою наготу перед ликом стихии. Временами казалось, что парк пригоден лишь для игрищ ветров, а порой — что он лишь сточная канава всем дождям, которые только способно вылить на землю небо.
Аннабель шла через парк именно в сезон пронизывающих ветров и мертвенной погоды, в ранних зимних сумерках, — и вдруг ни с того ни с сего посмотрела на небо.
Справа от себя она увидела на склоне холма залитый солнцем квартал скученных домишек, в котором она жила, а слева, над шпилями и небоскребами городского центра, в расселине абсолютной ночи недвижно висела луна. Хотя одно светило садилось, а другое восходило, и солнце, и луна сияли так ярко, что сами небеса разделились на два отрицающих друг друга состояния. Аннабель не могла отвести глаз от этой высоты — ее ужаснул такой кошмарный бунт против привычного. Ничто в ее мифологии не умело разрешить для нее этот конфликт, и она мгновенно ощутила себя беспомощным шарниром вселенной, точно солнце, луна, звезды и все воинства небесные вращались вокруг нее, своей безвольной оси.
Она кинулась прочь с тропинки, в высокую траву, ища от небес укрытия. Брошенная на растерзание стихиям, она металась и петляла, и все движения ее были столь изменчивы, будто ее несло капризными ревущими ветрами, ее краски стали столь неясными, их так перемешало наступавшими сумерками, что и сама она могла показаться не более чем духом этого места или времени года.
На гребне холма она воздела руки с пораженческим самозабвением и, рухнув с тропинки вбок, забилась под можжевеловый куст, где некоторое время лежала, постанывая, не в силах перевести дух. Ветер запутал в колючках отбившиеся пряди волос, подкрепив тем самым ее наитие: нельзя сдвигаться с места ни на дюйм, пока ужасный, двусмысленный час не растворится в ночи целиком и полностью. Там она и осталась — обезумевшая девушка, распластанная по шипастому кусту, трепеща от ужаса, переживая муку, что часто навещала ее, даже когда она среди ночи теснее прижималась к светлому телу своего молодого мужа: тот спал рядом и ведать не ведал о ее снах, хоть и был мальчиком красивым, и кто угодно мог считать, что он в полной мере заслуживает усилий любви.
Она же мучилась ночными кошмарами, пересказывать которые ему было слишком жутко еще и оттого, что главным действующим лицом в них часто выступал он сам — во множестве отвратительных ночных обличий. Иногда и днем она замирали перед каким-нибудь знакомым предметом, поскольку тот, казалось, только что стал самим собой, лишь за миг до того изображая по собственной прихоти нечто диковинное: было у нее это свойство — менять внешний облик реального мира; такую цену платят те, кто смотрит на него слишком уж субъективно. Все, что постигала Аннабель своими чувствами, воспринималось лишь как объекты для экспрессионистской интерпретации, и в повседневных вещах она видела мир жутких мифических форм, в существовании которых была убеждена, но никогда ни с кем о них не заговаривала; да и вообще не подозревала, что будничная, чувственная людская практика может формировать реальный мир. Когда же она обнаружила, что такое возможно, для нее это стало началом конца, ибо откуда ей было взять понятие обыденного? Деверь однажды преподнес ей набор порнографических открыток. Аннабель рассеянно приняла подарок, даже не оказав деверю чести задуматься о сложных мотивах такого подношения, и одну за другой рассмотрела картинки с каким-то отстраненным любопытством. Угрюмая размалеванная девица, основное действующее лицо (туловище и ноги затянуты в черную кожу, промежность оголена), безразлично таращилась в объектив, словно говоря: ну и наплевать, что мне в каждую дырку чего-то понапихали; своим непристойным делом она занималась без наслаждения и без отвращения, скорее с абстрактной точностью геометра, так что все эти ничем не приукрашенные сочетания гениталий — сама противоположность эротике — выглядели холодными, как Россия в глухую морозную ночь, и могли только оскорблять. Эти безразличные аранжировки причудливо перекрещенных линий успокоили и ободрили Аннабель: она поняла, что картинки говорят правду. Самой ей хотелось от жизни только вялого, белого и бездвижного лица, похожего на лицо шлюхи с фотографий, чтобы за ним она могла жить спокойно; она слишком часто приходила в ужас оттого, что изображения вокруг начинали вдруг шевелиться, как она считала, по собственной воле, а она не могла ими управлять.