I
Одним из самых печальных для меня фактов в литературе является отсутствие критериев. Они, разумеется, существуют. Разумеется, есть много знатоков, которые это мое признание сочтут вздором и, если вообще захотят со мной дискутировать (в чем сомневаюсь), готоds уничтожить меня подробным перечислением и объективно выделяемых признаков ценности художественного произведения, и бесконечно длинного ряда заглавий замечательных и выдающихся произведений, общее признание которых неоспоримо доказывает, что моя печаль не имеет под собой никаких оснований. Все это как будто верно. Что ж делать, однако, если не секрет, что время от времени появляется где-нибудь книга, разобраться в которой долгое время никому как-то не удается, книга, бродящая от издателя к издателю, рукопись, не отличимая в глазах специалистов от посредственности или кричащей претенциозности, либо (что, возможно, еще хуже) книга, изданная где-то, когда-то, но так, будто ее нет, ибо она лежит мертвым грузом в библиографиях, пока вдруг, по неясному стечению обстоятельств, не окажется внезапно в центре внимания знатоков и, благодаря их запоздалому приговору, не начнет свою вторую, а точнее — первую, настоящую жизнь?
О первоначальной судьбе выдающихся книг, которые все же входили в читательский мир, как камень в размякшее болото, говорится неохотно, скороговоркой. А не такими ли были первые шаги книги Пруста, прежде чем она стала библией рафинированных эстетов? Сразу ли хватило французам блеска, понимания, вкуса, чтобы разобраться в творчестве Пруста? Почему объемистый труд Музиля оказался "открытым" как достойный именоваться классикой только через много лет после смерти автора? Что говорила в свое время критика рассудительных и объективных англичан о первых повестях Конрада? Кто-нибудь скажет, что так то оно так, но заслуживает ли это обстоятельство упоминания, если в конце концов каждый из этих авторов все же получил соответствующее признание, а его произведения — популярность; стоит ли рвать волосы над количеством времени, которое должно было пройти от высказывания художника до заслуженной его оценки?
Трудно мне с этим согласиться. Ведь книга открывается умному и чувствующему читателю (о знатоках шла речь!) сразу, говорит ему все, что в состоянии сказать. И какие таинственные процессы должны еще произойти, чтобы из уст его вырвался, через месяцы или годы, крик восхищения? Чего стоит это восхищение, прибывающее с таким опозданием? Почему мы должны верить в его подлинность? И почему то, что было в свое время герметичным, скучным, ничего не стоящим, либо тривиальным, скандалезным, бесстыдным, наконец, ненужным и бесплодным, — становится голосом эпохи, исповедью сына века, новым, потрясающим нас открытием человека, которого мы не знали?
Все эти вопросы я задавал себе, прочтя "Лолиту" Набокова — книгу, которая несколько лет назад была одновременно и событием, и литературным скандалом. Подробностей о ней я не знаю. Знаю только, что, отвергнутая не раз американскими издателями как нецензурная, она забрела во Францию, где, наконец, ее отважился опубликовать один издатель — он не был повивальной бабкой отборных произведений ни в малейшей степени, зато с помощью опытных в своей области экспертов увидел в этой книге возможность порядочного скандала. Потом пришла ошеломляющая карьера. Рассудительный английский издатель (я читал "Лолиту" в издании "Корги Букс") присоединил к этому изданию еще и антологию хвалебных отзывов, высказываний известных писателей и критиков (которых книга почему-то не встретила раньше, когда блуждала по издательствам!). Их мнение, полное признания, даже энтузиазма, сводится к тому, что "Лолита" является произведением мирового масштаба, что с порнографией как таковой она ничего общего не имеет, что она стоит на уровне "Улисса" Джойса и т. д. Я не пытаюсь дать критический анализ "Лолиты". Я тем более не правомочен, ибо кроме нее не знаю, собственно, ничего больше из литературного наследия Набокова, которое, насколько я ориентируюсь, достаточно велико. Тринадцать его рассказов, которые мне попали в руки год назад, я прочел с абсолютным равнодушием. То, что он хотел в них сказать, нисколько меня не задевало. Возможно, это были отличные произведения, и, говоря об их мимолетности, я признаюсь только в своей художественной глухоте; но к "Лолите" я не оказался в той же степени глух, отсюда эти заметки. Не знаю, насколько верно, что это книга "эпохальная", "великая", хотя некоторые из почтенных знатоков, цитируемых английским издателем, выводят прозу Набокова от Элиота, Бодлера, Джеймса и Бог знает кого еще. Это почтенное родство мало меня трогает. Сам Набоков в послесловии к "Лолите" рассказывает довольно интересные вещи: о том, как долго эта книга создавалась, как родился ее первый замысел, еще в Париже, в сороковых годах; тогда это был небольшой рассказ о человеке, который женится на больной женщине и после ее смерти и неудачной попытки изнасиловать падчерицу кончает самоубийством; далее Набоков рассказывает, как позднее перенес эту главную ось интриги в Соединенные Штаты, как насыщал ее мясом реалий Нового Света. Набоков был, впрочем (благодаря, возможно, собственному опыту, а может — по совету доброжелателей) настолько осторожен, что предпослал повести — фиктивному дневнику — столь же фиктивное предисловие пера "доктора философии Джона Рея-младшего". Дневник, представляемый этим доктором философии, — якобы воспоминания мужчины, умершего в тюрьме от инфаркта и скрывшего свое имя под псевдонимом "Хумберт Хумберт". Всех этих трюков осторожности все же не хватило, и чтение советов более или менее доброжелательных редакторов, внутренних издательских рецензий или откровенных осуждений (всем этим повесть обросла на своем пути от стола до стола, и все это становится местами не намного худшим "документом эпохи", чем само произведение — такая здесь мешанина беспомощности, псевдонаучности, наконец, бессознательного комизма в оценках) — чтение всего этого является превосходным довеском к атмосфере "Лолиты".