I
На этот раз навязчивая мысль, неотступно преследовавшая Клода, взяла своё: он упорно вглядывался в лицо этого человека, утопавшее в полутьме из-за горевшей сзади лампочки, пытаясь различить наконец на нем хоть какое-то выражение. Силуэт весьма неясный, расплывчатостью своей напоминавший мерцающие огни сомалийского побережья, растворявшиеся в нестерпимо ярком сиянии луны, вбиравшем в себя тусклый отблеск солончаков… Интонации голоса, выражавшие нескрываемую иронию и тоже, казалось ему, растворявшиеся где-то в африканском мраке, служили своего рода подтверждением легенды, той самой легенды, что властно притягивала к этому расплывчатому силуэту пассажиров, падких на все возможные сплетни и выдумки, и служила основной темой для разговоров или просто досужих вымыслов, а то и для сочинения целых романов, легенды, неизбежно сопутствующей белым, так или иначе причастным к жизни независимых азиатских государств.
— Молодые люди имеют неверное представление о… как это у вас принято называть?.. Об эротизме. До сорока лет обычно заблуждаются, не могут отрешиться от такого понятия, как любовь: мужчина, который полагает, что не женщина служит дополнением секса, а, наоборот, секс является неким дополнением к женщине, вполне созрел для любви — что ж, тем хуже для него. Но ещё хуже, когда пора навязчивой идеи секса, мании отроческих лет, возвращается с новой силой. Питаемая на этот раз всякого рода воспоминаниями…
Клод явственно ощущал запах пыли, конопли и бараньей шерсти, исходивший от его одежды, и снова видел перед собой дверь, занавешенную мешковиной; слегка приподняв её, чья-то рука совсем недавно указывала ему на обнажённую чёрную девушку (без единого волоска на теле) с ослепительно ярким солнечным пятном на остроконечной груди; её полуопущенные веки с густыми ресницами недвусмысленно свидетельствовали об эротизме, выражали маниакальную потребность, «потребность идти до конца своих возможностей», говорил Перкен… который тем временем продолжал:
— …Воспоминания имеют обыкновение преображаться… Удивительная вещь — воображение! Оно существует само по себе и вне зависимости от себя… Воображение… Оно всегда служит нам утешением…
Его резко очерченное лицо чуть виднелось в полутьме, но свет дрожал на его губах, на кончике сигареты, словно позолоченном. Клод чувствовал, как мысли его постепенно смыкаются со словом, они были похожи на тихо плывущую лодку с гребцами, одновременно взмахивающими вёслами, на которых отражаются корабельные огни.
— Что вы хотите этим сказать?
— Когда-нибудь вы сами поймёте… сомалийские бордели полны неожиданностей…
Клоду знакома была эта злобная ирония, с которой человек говорит обычно только о себе или о своей судьбе.
— Полны неожиданностей, — повторил Перкен.
«Каких?» — задавался вопросом Клод. Перед глазами его снова вставали световые пятна керосиновых ламп, облепленных насекомыми, девушки с прямыми носами, в их облике не было ничего, что соответствовало бы понятию, которое вкладывалось в слово «негритоска», если не считать ослепительных белков глаз, отделявших зрачок от тёмной кожи; покорные флейте слепца, они двигались по кругу, и каждая в исступлении хлопала по чересчур крупному заду той, что шла впереди. Но вот внезапно их круг распался; слив свой голос с особо чувственной нотой флейты, они замерли на мгновение с закрытыми глазами, головы и плечи оставались неподвижными, а сковывавшему их напряжению они давали выход, без конца заставляя вибрировать крепкие мускулы своих бёдер и торчащей груди, в свете керосиновой лампы пот лишь подчеркивал эту трепетную дрожь… Хозяйка подтолкнула к Перкену совсем юную девушку, та улыбалась.
— Нет, — сказал он, — вон ту, другую. У той по крайней мере это, похоже, не вызывает восторга.
«Садист?» — подумал Клод. Ходили слухи о всякого рода миссиях, которые Сиам note 1 возлагал на него в отношении непокорных племён, о его деятельности в краю чамов note 2 и лаосских походах, о его своеобразных взаимоотношениях с правительством Бангкока, то добросердечных, то угрожающих; о той неистовой любви, какой окружали его когда-то, преклоняясь перед его могуществом, перед его необъятной властью, над которой он не терпел никакого контроля, о его закате, его эротизме; между тем здесь, на пароходе, ему не было бы отбоя от женщин, если бы он не оборонялся от них. «Что-то такое, конечно, есть, но это не садизм…»
Перкен откинул голову на спинку шезлонга: на маску несгибаемого консула, застывшую, как оскал зверя, упал яркий свет, её суровость подчеркивалась тенью глазных орбит и носа. Дым от его сигареты, поднимаясь вверх, терялся в непроглядной ночной тьме.
Слово «садизм», застрявшее в сознании Клода, вызвало к жизни одно воспоминание.
— Однажды в Париже меня привели в какой-то жалкий борделишко. В гостиной находилась одна-единственная женщина, она была привязана к лежаку верёвками с поднятой юбкой, вид глупейший…
— Кверху передом или задом?
— Задом. А вокруг — шесть или семь типов: самые заурядные обыватели при галстучках, в пиджаках из альпака (дело было летом; правда, жара стояла не такая, как здесь…), глаза у них выпучены, щёки пунцовые, и каждый из кожи вон лезет, всеми силами стараясь показать, что пришёл поразвлечься… Они подходили к женщине, один за другим, хлопали её по заднице — причём только по разу — расплачивались и уходили либо поднимались на второй этаж…