Ни горластые бирючи, привыкшие по улицам и площадям во всеуслышание объявлять о случившемся, ни бабы, сновавшие по городским торжкам и допытливые до всего, и ни унывные колокольные перезвоны еще не оповещали петербургских градожителей о постигшей народ беде, а уже многие, неведомо каким слыхом наслышанные, знали и говорили, в каком часу ночи скончался царь Петр. Наступали тяжкие, гореслезные дни.
Истомленное болезнью, натертое душистыми смолами и другими снадобьями, тело императора было выставлено в меньшой дворцовой зале, и с утра 30 января народу дозволялось приходить на поклонение усопшему.
В бытность своей великодержавной жизни строго запрещал государь надрываться в печали да голосить по любому венценосному покойнику, ну а теперь запрет на проявление безутешной скорби был снят и верноподданные могли безбоязненно оглашать покои дворца рвущимися из души рыданиями.
Лежал царь Петр в гробу, обитом золотым глазетом с серебряными галунами; одет был в шитый серебром белый парчовый камзол, в галстуке и в манжетах из брабантских кружев; на ногах – сапоги со шпорами, на левом боку – шпага.
Первые две недели покоился он в малой дворцовой зале, пока приготовлялась к траурному убранству особая большая зала, по стенам и потолку обитая черным сукном. Наружный свет не проникал в нее сквозь плотно завешенные окна, и мрак озарялся множеством зажженных свечей. У одной стены залы возвышался под балдахином трон о пяти ступенях, облицованных кармазинным бархатом. Одр для гроба покрывал златотканый ковер, полученный царем Петром в подарок от французского короля Людовика XV во время своего пребывания в Париже. По сторонам трона – табуреты с императорскими регалиями, а у ступенек – четыре бронзовые статуи, изображавшие опечаленных Россию, Европу, Марса и Геркулеса.
На страже у гроба попеременно стояли двенадцать сенаторов и генералов; несколько поодаль – четыре гвардейских офицера – и подлинно что телохранителями– двенадцать драбантов в черных мантиях и в шляпах с распущенным флером. Священник в полном облачении читал у трона Евангелие.
На приставленных к стене пирамидках было начертано от российского воинства: «Уснул от трудов Самсон могучий… Своим трудолюбием подал силу нам… Изнемог телом, но не духом».
От русского военного флота: «Нового в мире плавающего Иафета уже не узрим… Ныне нам воды – слезы наши. Ветры – воздыхания наши».
Не доводилось царю Петру при жизни пользоваться изысканной роскошью, зато на смертном его одре ознаменовано было все погребальным великолепием.
Надлежало по часам меняться людям, и неукоснительно строго должен был соблюдаться церемониал во все дни, вплоть до дня погребения.
Надо было дать знать Москве о случившемся, и, запалив не одну тройку ямских лошадей, черным вестником явился в первопрестольную генерал Дмитриев-Мамонов. Крики, вопли послышались по московским подворьям, а, опамятовшись от горестного известия, некоторые смельчаки объявили о непризнании самодержавия за императрицей Екатериной и отказывались ей присягать.
– Ежели баба на царство села, то пускай бабы ей крест и целуют, а нам такое зазорно.
И особо упорными оказались раскольники. Они отговаривались от принятия присяги еще и тем, что платят двойную подать за свою приверженность к древлему благочестию и потому вольны-де проявлять непокорство. Дали таким супротивникам по тридцать ударов кнутом, опалили им спины горящим веником, но покорности не добились. Проявляя стойкость, раскольники лежали под пытками, закусив языки, и никак не соглашались признавать женскую самодержавную власть. Оказались еще и другие ослушники, заявлявшие, что Екатерина – царица некровная, неправомочная чужеземка и брак ее с упокойным государем был незаконный потому, что ее отцом крестным, воспреемником при обращении в православие был царевич Алексей, и выходило так, что царь Петр женился как бы на своей внучке.
Снова ожило поверье о подмененном русском царе, дополненное еще и тем, что будто не царь в Петербурге умер, а некое подставное лицо.
– И, слава богу, что так, – крестился старец Филофей, пришедший из Изюмского монастыря, и заверял: – Истинный царь наш живой. Он в турской земле обретается.
Ему, Филофею, по его старчеству и всеблагой святости такое сонное видение было.
Живи теперь и жди – не нынче, так завтра еще что-нибудь несусветное произойдет. Старым московским жителям памятно многое. Вспоминался и тот, вроде бы уже давний год, коему три десятилетия минуло, когда с летевшими напрочь стрелецкими головами напрочь летели, рушились все былые устои, и за попытку сохранить старину едва-едва избежала кнутобойной расправы сама кремлевская верховодка царевна Софья вместе со своими сестрами.
Приверженцы старины седовласые московские бояре брюзжали: все российские неурядицы пошли с той поры, когда царь Петр по малоразумной своей младости связался с немцами-иноземцами, бражничал с ними да занимался разными потехами. Какое могло быть от того неразумия государству добро? Лишь разор один. И новый столичный город на краю света поставил, вовсе унизив Моству. Был боярин в том Петербурге, своими глазами видел на бесовском ассамблейном сборище, какими винопивцами окружен там царь. У адмирала графа Апраксина веселились. Потолок в палате был низкий, и дым от усердных курильщиков кружился, как в черной мыльне после затопу. Боярин как глотнул табачного смрада, так и зашелся в неуемном кашле. Едва-едва отдышался. Ну и пили же там! И такое же безудержное винопитие вошло в обычай между другими знатными российскими домами, считай, что споили царя разными фряжскими зельями, а оттого и укоротился его век.