По крутому каменистому склону — в обрывах и уступах — поднимался волк. Это был матерый, уже дряхлый старожил буерака, не раз бывавший в переделках. Он широко зевал, приостанавливаясь, потягивался, и на его буром в седых пятнах загривке дыбилась щетина. Вялыми бросками он шел наискось, кверху.
Над ним во мгле высился корявый дуб-вековик с низко опущенными заиндевелыми ветками. Страж одичалых степных просторов, дуб накренился над обрывом, повис и сумрачно уставился на свой оголенный, цвета тусклой стали корень, обнимавший кудрявую черную прядку земли, чудом втиснутую меж солончаковых глыб. И никакому силачу-бурелому — ни грозовому июльскому, ни ледяному новогоднему, мертвящему птиц в полете, — дуб свалить было невмоготу. Одна лишь ласковая, неугомонная весна из года в год, незаметно, но неотвратимо подтачивала корень. И придет когда-нибудь время: степной орел — едва ли не сверстник дуба, — шумя с посвистом крыльями, покружит над суходолом, загонит в норы сусликов и не найдет обжитого места…
Из-под волчьих когтей сыпалась глина. Змеящимися ручейками, шурша, она стекала на дно обрыва, туда, где в зарослях осок курилось логово. На обледенелом выступе зверь поскользнулся и столкнул камень. В буераке послышались глухие шорохи. Волк напрягся, шевельнул щетиной и прыгнул. Снеговая мерцающая равнина под мутным ночным небом синё сверкнула перед ним…
У крайней, в низине, левады волк замедлил шаг, насторожился и раздул ноздри, ловя недобрые, приплывшие из мрака запахи. Где-то простуженно звякнул колокол, притих на минуту. Потом звякнул смелее, и над степью закружились унылые звуки. Волк поднял голову, зажмурился — небо было зыбкое, студеное — и завыл. Он выл с переливами, протяжно и жалобно. В улицах трусливо затявкали собаки, недружно подвыли и смолкли. Волк околесил хутор, переползая через канавы и беря скоком обветшалые прясла, и спустя час уже лез по гумну. Лез крадучись, косясь на завьюженный начатый стог сена. Но вот из-за сараев вылетел ветер, принес чуть внятное овечье тепло, и зверь опьянел: старчески раскачиваясь и разгребая грудью снег, он заспешил без опаски.
Вдруг от стога жгучей короткой струей плеснулся свет, опалил волку бок, плеснулся еще раз, и морозная тишь загрохотала.
Волк шарахнулся в сторону и исчез в ночи.
Федор свистнул ему вдогонку, поулюлюкал, и вот словно громадная копна отделилась от стога, — на широчайшем овчинном тулупе Федора висели клочки сена; от вскинутого на плечо ружья тянуло гарью.
— Ать, дьявол! Ать, супостат! — с превеликой жалостью бормотал он, вглядываясь в густую муть, поглотившую зверя. — Ведь прямо на нас пер! «Знаем, мол, вас, охотников!» А мы… вот уж… — Разминая в рукавицах иззябшие пальцы, он несколько секунд слушал, как в садах, перекатываясь, затихают отголоски выстрелов, и, повернувшись к стогу, сердито крикнул: — Говорил тебе, черту, — захвати картечи! Кто ж на волков с утиной дробью? Додумался!
— Да что я… Соломон тебе? — равнодушным баском отозвался из-под навеса другой охотник, Пашка Морозов. — Мы ж под зайцев метили, кто его знал. Мне вот за шею трухи насыпало, провались оно… Колет, ф-ф… терпежу нет! — Он пошуршал сеном, выбрался из укрытия и неуклюже прошелся в танце, разворошив валенками сугроб. Нимало не огорчаясь неудачей, закурил, позубоскалил насчет своих охотничьих способностей и поднял ружьишко. — Ну, давай, паря, сматываться, хватит. А то не дотащим, ей-бо. Идолов косоглазых теперь все одно не дождемся. А? Чего? Посидеть с часок? Да бро-ось! Успеем поседеть! Седых-то девки не очинно уважают. Пойдем!
Проваливаясь в сугробах, они обогнули заиндевевшие сады, белые, словно в майском уборе, прокатились по ледку через речку и вошли в хутор. Улица была пуста, безлюдна. На том конце ее все еще ликовал собачий гам, поднятый выстрелами. Туман редел, и в небе гроздьями проступали звезды. Хаты понуро глядели захлопнутыми ставнями. Только у одной, кособокой, вросшей в сугроб, поблескивала полоска света. Она вздрагивала, гасла и снова ложилась на снег. Федор заметил полоску еще издали и свернул к палисаднику. «Ну, ясно, от лампы, — подумал он, перегнувшись через плетенек. — Значит, посиделки не разошлись и Надя тут». Федор внезапно почувствовал, что мороз стал значительно слабее, в сущности, даже совсем тепло стало — тихо, ведренно, а они все в тулупы кутаются. И он рывком откинул мохнатый, увешанный сосульками воротник.
— Ты, случаем, не замерз? — непроизвольно сбавляя шаг, окликнул он друга, — Давай забредем к Парсановым, погреемся… А?.. У них посиделки ныне. Не разошлись еще. Ведь только одиннадцать на колокольне отстукали.
До них донеслась девичья приглушенная песня, и Федор, который шел впереди, подобрал полы, переступил через низкие, утонувшие в сугробе хворостяные воротца.
Пашка зацепился полой за сучки и, барахтаясь, застрял в воротцах.
Что ты прыгаешь, как борзой! Постой, я не перелезу.
Окутанные облаком пара, ввалились они в двери — рослые, плечистые, в заснеженных тулупах, — и в хате сразу стало холодно и тесно. На столе пугливо заморгала лампа, и по стенам побежали тени. Сидевшие в ряд девушки оборвали грустную песню «При буйной ночи…» и, повизгивая, зябко жались друг к другу. И только парни не обратили на вошедших никакого внимания: облепив стол, азартно хлопая картами, они резались в «очко». Федор поставил у порога ружье, сбросил тулуп и вышел на середину хаты.