Не став толком в этой жизни ни грешником, ни праведником, я умер легко и сразу, как и нагадала мне генуэзская цыганка. В той же самой Генуе, в портовом переулке, меня заколол убийца, нанятый корсиканскими заговорщиками на испанское золото[1]. Чего ради? Должно быть знал, что я везу сенаторам и дожу пергамент от монсеньера Орсини де Гравина[2], будущего Папы Бенедикта XIII. Не в Неаполе ли взяли они мой след? Ах, зачем, зачем я отправился морем! Еще не успел я и рта раскрыть — позвать отставшего слугу, еще не успел вытянуть из ножен собственный клинок, как три вершка чужого очутились у меня меж ребер. Помню лишь половинку жирной луны в черепичной щели, обглоданный кошками рыбий хребет да чьи-то беспокойные пальцы, шарящие за обшлагами кафтана. И вот еще до слез обидное — звон моих римских червонцев в срезанном кошельке!
Впрочем, кто теперь поручится, что все было именно так, а не наоборот. Быть может, это я ждал в сумерках у соляного склада дворянина с письмами из епархии Беневенто, да тот оказался проворнее со своей длинной рапирой. Как бы там ни было, фелука, высадившая кого-то в Старой гавани, распустила парус, отправляясь в обратный путь, а один из нас был уже безнадежно и недвусмысленно мертв. Разницы в подробностях нет, ибо бессмертная душа, как оказалось, расстается равно и с бренным телом, и с его замысловатой земной летописью…
Говорят, какой-то тучный каноник из Ассизи[3] так объелся миндальным пирогом на Страстной неделе, что его хватил удар прямо над тарелкой. Однако, едва взялись этого чревоугодника соборовать, как тот пришел в себя и рассказал между прочим, что уже восходил к Престолу Господнему вдоль долгой штольни, наполненной сиянием, а в конце ее якобы видел Спасителя, открывшего свои объятия и напутствовавшего: «Ныне возвращайся, сын мой, ибо не исчерпана еще стезя твоего благочестивого служения!» Я-то сам думаю, он попросту не смог выбрать между искушением прикончить остатки пирога и Царствием Небесным, но история наделала много шума при епископском дворе в Перудже. А вспомнилась она мне потому, что никакой штольни я не заметил — только слышал за ушами комариный писк, все нараставший и нараставший, покуда его звук не облек самое мое естество, не стал плотным и не вытолкнул меня куда-то вон — хотя я мог бы ручаться, что все «откуда» и «куда» к этому времени давно потеряли значение. Тогда я открыл глаза и увидел свой Лимб.
Когда придет и ваш час, будьте уверены, что нет за гробом ни Полей Елисейских, ни долины Еннома[4], нет ни девяти подземных кругов, ни десяти небес, предсказанных великим Алигьери. Нет ни Врат, ни Судии, как верят добрые христиане, ни Истинного Иерусалима, как верят в Ложах. А есть лишь невыразительное каприччио[5] в пепельно-рыжих тонах, словно гравированное на меди — портрет флорентийской галереи, помещенной в каменное пространство и едва очерченной аркадой. По одну ее сторону открывается вид на просторный каньон, окунутый в облака сливочного цвета, а по другую вырублен ряд глубоких ниш или экседр, в которых расставлены лавки и рассажены купцы. Сколь достает взор, нет ни галерее, ни лавкам — ни конца, ни счета. Перед торговцами же товар такого рода, что человек бессилен его узнать и назвать. Подойдя ближе, спрашиваешь:
— Что это у тебя, любезный?
— Восхитительный сеньор! — будет, к примеру, ответ. — Я продаю то и это, и еще многое! Право, останетесь довольны! А вот еще, взгляните — что за клад, словно нарочно приготовленный для столь знатного господина — потратьте хоть вечность, нигде не сыщете ничего лучше!
Хотя он бойко называет и расхваливает предметы на итальянском, странная рассеянность мешает осмыслить, к чему именно из известного списка вещей относятся эти слова и что за свойства они описывают. Спустя некоторое время я обнаружил — это же касается и взгляда, который не доводит до ума ничего, кроме чувства, будто в поле зрения находится нечто невыносимо знакомое. А протягивая руку, чтобы коснуться чего-нибудь, я всякий раз промахиваюсь и беру в горсть пустоту.
— Дай же, наконец, хоть что-то в руки, рассмотреть поближе!
— Вот чудесная безделушка, отказаться от коей вы будете не в силах.
Что это он показывает мне? Шпоры? Книгу? Кольцо? Ленту для парика? Пару перчаток? Клянусь Христовым Причастием, я не знаю — но внезапная догадка внушает некоторую надежду. Что, если…
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Я покупаю!
Однако при мне нет кошелька, он остался там, в переулке — как же нам заключить сделку? К слову, взявшись за пояс, я спросил себя: что за платье на мне? Там, где кожа всем прошлым опытом приучена к прикосновению ткани, мне кажется, я одет в то же самое, что и при жизни — это впечатление убедительно, хотя и мимолетно, но были ли на мне дорожные ботфорты или чулки? Расшитый камзол или грубая куртка? Мне кажется, в сапоги обут был тот, другой, убийца, ожидавший в тени. Пусть купец, черты лица которого смутны, медоточиво величает меня «сеньором» и «знатным господином» — так поступал бы любой лавочник, будь перед ним хоть уличный оборванец, хоть сам король Неаполя! С другой стороны, мало ли благородных людей в наше низкое время вынуждены продавать свою шпагу и наниматься в душегубы…