Меня зовут Ал-Аштара. Мне говорили, это потому, что я родилась на рассвете. Еще по-разному люди зовут, кто быстрой, кто меткой, только я не слушаю — отец говорил: от лести человек изнутри гниет, как дерево от воды разбухает. Пусть, как хотят, называют. Имя же свое я не скажу, его только я и мой дух знаем. Его старая Камка на кости вырезала и под кедром зарыла. Еще эту ночь будет имя со мной, а потом произнесу его вслух — и уйду в вышний чертог. А пока так меня зовут: Ал-Аштара, Красный Цветок.
Только отец с детства меня Кадынкой кликал. Шутил: «Вырастешь, тебя будут Кадын, госпожой звать. Пока же — Кадынка». Отец мой был царь, правитель красным людом и белым скотом во все стороны от Белоголовых вершин. Кому в горы идти, скот гнать, кому вниз по пенной реке зверовать-птицевать спускаться, когда бой всем грядет — то он ведал. Наш род свое начало от Золотой реки берет, что далеко-далеко от этих земель протекает. Оттуда мы пришли. Но уже самые белые старики, у которых духи последний разум съели, не помнят той реки и как народ наш там жил. Теперь Золотая река только в преданиях наших сохранилась.
Я и мои шестеро братьев родились здесь, в этих горах. Сколько помнят сказители, не знал наш люд лучшей земли, а прошли мы от Золотой реки уже много и много. Шли наши предки, и предки предков, все шли и не знали в том устали, как прародители — два брата, сыновья царя с Золотой реки — завещали: идти, чтобы вернуться к ней. Но об этом я потом расскажу, об этом петь надо.
Всякий человек нашего люда прежде всего — воин. Воином становится при посвящении. До того как бы и жизни дитя не имеет: бегает оно, остроглазое, шустрое, а кем ему быть да и быть ли вовсе, еще не решили духи.
У нас так было: осенью, когда листья желтеют и вода в ручьях темнеет перед холодами, выходила Камка из леса и уводила девочек, у кого в тот год пришли крови. Матери, как крови первые обнаружат, на коновязь при доме красную тряпку вязали, чтобы Камка знала, к кому идти.
За мной последней Камка шла. Я в доме была, вдруг слышу — словно плач поминальный из-под холма, со стана тянется. Вышла из дверей — вереницей мамки-тетки за девочками вверх по горе шли, в три ручья рыдали. Будто и правда единственных дочерей хоронили, а не дитя в новую жизнь снаряжали. Мамушка моя, что с люльки меня ходила, из местных, из темных народов, не знала, что ей делать, рыдать ли, нет ли. Родной матери у меня не было, как родила меня — так в высь бело-синюю и нырнула. Только не стала бы она по лицу воду гонять, меня провожая, это я знала. Воином из кузнецкого стана моя мать была. Я мамушке кивнула, чтобы спокойно сидела, велела с собой мне лепешку дать да и пошла к ним. Больше меня не провожали, не отцу же с братьями по мне рыдать.
Спустилась я с нашего холма, на полпути их встретила, оглядела всех. И только Очишке обрадовалась: только она, лесная девочка, была мне в детстве подругой. Не думала я, что вместе нам проходить посвящение, она меня младше на две зимы, но духи решили иначе: в лесу она выросла, земля рано в ней свои соки открыла.
Стояла, как всегда, гордая, с презрением на баб усмехалась, а все девочки на нее, странную, дикую, совсем не по-нашему одетую, косились, и женщины косились, и еще пуще ревели.
Из всех только я не боялась ее и Камки. Не боялась Очи, потому что давно ее знала и любила всегда, как сестру. А Камку не боялась, потому что она Очишке мать была. Только о том никто не знал больше.
Под рев бабий до самого леса дошли, а как подходить стали: «Вон идите», — Камка провожатым сказала. Пока тропа знакома была, быстро девочки шагали. Как в гору пошла Камка, поотстали, принялись хныкать, за камни цепляться: на ногах-то у всех мягкая обувь, по камням, да и просто долго ходить не приучены с детства были.
— Все, — сказала вдруг Камка и остановилась. — Отсюда другая у вас начинается жизнь. Вот от этого камня. За ним вам — ворота во взрослое. Я сейчас ветром вперед пущусь, а вы за мной следуйте. Не плутайте и не отставайте. Я вас у глухого озера ждать буду, духов на пир звать. Как все соберетесь — начнется. Если же кто в лесу останется — не стану вас ни звать, ни искать.
И тут же заверещала Камка, гикнула, закрутилась. Кто-то в рев, кто-то оступился и на камни упал, а я слышу — Очи звонко крикнула: «Вон она!» — и зайцем в лес бросилась. Я — за ней…
Озеро, на котором Камка девочкам посвящение давала, было небольшое, круглое, голубое — как высь отраженная. Один только берег отлогий, другие — камни осыпью, не подойти. Ни ручейка, ни речки в озеро не впадало, не вытекало из него. Такие у нас глухими зовутся.
Говорят, их Торзы-духи из земли достают. Или, еще говорят, это Луноликая мать, прогневавшись, белую свою кобылицу вздыбила, и, где копыто той кобылицы грохнуло оземь, там яма стала, а водой после уже заполнилась. Как бы то ни было, озера такие мы обходим. Ни пить из них не берем, ни скот к ним не пускаем.
Как попала Камка к озеру задолго вперед нас — того я не знаю, но только выскочили мы, тьма и ветер злой — все осталось позади, а перед нами сидела Камка как ни в чем не бывало и с ложки похлебку пробовала. В новые, только что вырезанные чаши похлебку разлила — на всех хватило чаш, ни больше, ни меньше. Мы молча ели, только слышно было, как ветер под горой все еще гнет кроны да как ложки дно выстукивают. Поели, и Камка сказала: