Я лежу на диване и читаю учебник физики.
«Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи:
Когда в катушке тока нет,
Кусок железа неподвижен…
Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.
Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться — мещанство и чистейший эгоизм.
Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.
В комнату вошла моя мама и сказала:
— Если ты сию минуту не встанешь и не пойдёшь за солью, я тебе всю морду разобью!
Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У неё совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату — жилой площадью, а моё лицо — мордой.
Юмор — это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.
— Ну, объясни, — просит мама, — что вы за люди? Что это за поколение такое?
Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным — общее.
— При чем тут поколение? — заступаюсь я. — Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.
Мама привычным движением берет с полки первый том Диккенса и, не целясь, кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.
Я понимаю — дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.
У меня на этот счёт есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладёт и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежное искусство, в котором ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв обусловленность противоречивым мироощущением художника».
Не знаю — можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.
Эту точку зрения, так же, как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щёткой для волос. После чего беседа налаживается.
— Ну что ты дерёшься? — обижаюсь я. — Каждый должен делать то, что у него получается.
Я намекаю на мамину деятельность, но она намёков не понимает.
— А что у тебя получается? Что ты хочешь?
— Откуда я знаю? Я себя ещё не нашла.
Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые 18 лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам.
— Ты посмотри на Леру, — советует мама.
Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать.
— А ты посмотри на Соню, — предлагаю я свою кандидатуру. — По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живёт.
— В Индии нищета и инфекционные заболевания, — компетентно заявляет мама.
— Вокруг Сони нищета, а её индус дом имеет и три машины.
— Тебе это нравится?
— Нищета не нравится, а три машины — хорошо.
— А что она будет делать со своим индусом? — наивно интересуется мама.
— То, что делают муж и жена.
— Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски?
— Она его научит.
— Можно научить разговаривать, а научить понимать — нельзя.
— Ты тоже со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница — жить с тобой или с индусом?
— Таня, если ты будешь так отвечать, — серьёзно предупреждает мама, — я тебе всю морду разобью.
— А что, я не имею права слова сказать?
— Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, столько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты… Посмотри, как ты живёшь!
Мама думает, что трудности — это голод и холод. Голод и холод — неудобства. А трудности — это совсем другое.
Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность?
У Петрова — блондинка. А это не трудность?
Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарльз Диккенс — все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется «мир в себе».
— У нас были общие радости и общие трудности, — продолжает мама свою мысль.
— Тогда были общие, — говорю я, — а сейчас у каждого свои.
Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамический пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь.