— А внутрь можно?
— Не знаю, — раздраженно сказала крупная блондинка-экскурсовод, — странный он. Хотите если — сами. Едем через десять минут.
Море, на цыпочки становясь, сверкало краешком над выжженной травой обрыва. Ближе к огороду трава была вылощена сотнями ног и закидана хламом, старыми консервными крышками.
Лика медленно подошла к проволоке, провисающей черными колючками на фоне вскопанной земли.
Дом стоял за огородом. Он был странен и невысокие деревья, обрамлявшие края, мешали, хотелось отвести их руками, как волосы, упавшие на глаза. Правая башенка клонилась от вертикали, и подташнивало от желания выпрямить усилием воли.
Лика смотрела на шпиль. Смахнула выступившую слезу. Казалось, если поймет, что именно поблескивает там, кругло, увенчивая черный карандаш макушки, — станет ясно, что делать дальше. От калитки, сделанной из старой кроватной спинки, тонкая тропка тянула глаз к дому. Тени у стен черны от солнца до непроглядности.
От движения с калитки посыпалась ржавчина, и во рту пересохло. Лика пошла по затоптанной в камень земле, ставя по нитке подошвы стареньких кроссовок. Почему-то казалось, что ровнее надо, подальше от рыжей земли огорода.
У стены загремело, и вышел на свет невысокий мужчина в ватнике. Из правой полы клоками лезла серая вата.
— Чего надо?
— Я вот с экскурсией… — Лика смешалась. Сто автобусов в день ездят, ну пусть не сто. Половина сюда сворачивает, чудной дом посмотреть. А он спрашивает…
Она нерешительно махнула рукой с фотоаппаратом. Мужчина на камеру посмотрел, но быстро, равнодушно. И на Лику так же. Взял грабли, пнул ногой мятое ведро.
— Внутрь нельзя. Ваша баба хитрая, знает, предупредить надо, а делиться деньгами не хочет. Вокруг — ходи, снимай.
И пошел за угол, в черную тень. Лика торопилась снять крышку с объектива. Из тени, почти уйдя, сказал:
— Пять гривен с тебя.
Камера чуть не выскользнула из мокрых пальцев.
Но через минуту о пяти гривнях Лика забыла. Медленно шла вдоль обрывистых полос орнамента, спотыкалась глазом о выступающие из стен края фарфоровых колотых чашек и утонувших в глине бутылочных горлышек. Постояла у окна, глядя на клоки красной шерсти, растущие из стены. Поняв, что это спина игрушечной собачки, нацелила камеру и заторопилась, автобус уже сигналил, собирая народ.
Сидя рядом с Толяном, просматривала отснятое. Мало сняла, мало. Толян наваливался на плечо, дышал жарко, сказал удивленно «О!» на красную собачкину шерсть.
— Понравилось?
— Не знаю, — Лика передернула плечами, — какое-то все… странное…
— Ага. Мне бабка говорила, раньше был дом как дом. А после Павлюся вырыл яму на краю огорода, где он к обрыву спускается. Стал глину носить. Думали — дырки латает. А он — башенки. Сперва одну, пониже, после высокую. Хочешь, ночью вернемся?
— Зачем ночью?
— Походим вокруг, утром раненько снимешь. Будут кадры — во!
Лика повернулась и посмотрела внимательно. Толян лицо сделал открытое, честное. Но левый глаз прищурен. Врет, стервец. Это еще когда Лика с ним в детстве бегала на море в соседнем поселке, так и знала, если глаз щурит — не все говорит. Теперь уж не дети, знает, с чем он подкатится. Вчера в баре пансионатском от ворот поворот дала, объяснила, все в прошлом, как приехала погостить, так и уедет. А просто погулять и трахнуться в кустах — неохота вообще, да еще и с Толяном. Брат почти.
Вздохнула. Дом стоял перед глазами, манил тем, что осталось не увиденным. Рыжий и комковатый, как термитник на африканских картинках.
Поерошила короткие гладенькие волосы. Непривычно — как мальчик стрижена, по шее ветерок. И Толян дышит, обжигает кожу у края волос. Улыбнулась, вспомнив, как шли по базарчику и торговки кричали «глянь-ка, красавица», обращаясь к светлым Толяна кудрям. И плевались, смеясь, хлопали по ситцевым бокам красными ладонями.
— Лика, ты что? Думаешь, приставать буду? Ну-у-у, — сделал лицо обиженное, а глаз все одно щурит.
— Вернемся, — решила Лика. И подумала, что с Толяном справится. А дом…
Павлюся стоял у калитки, смотрел на море. Солнце присело на край воды, растеклась из-под круглого красная кровь, доплыла до берега. Берега Павлюсе не видно, он под обрывом. Ведро возьмет и пойдет вниз, там и увидит. Просто знает уже наизусть. Каждый вечер, как спадает жара, надо за глиной. Туда-сюда, десяток ведер натаскать. Хорошо, колодец свой. В ямище уже прохладно, глина соскучилась, льнет к рукам. Но пальцами шевельнешь — отваливается, падает в траву. Надо лопатой и в ведро. Так и делает Павлюся, но и руками берет. Просто — поздороваться, погладить. Тяжело в ладони лежит, прохладно. Надо пальцы сомкнуть и задавить глину — сильно, мягко. И она стиснется, свернется до предела своего. А дальше жать — за пределом не выдержит глина, поползет между пальцев. Живая. Глядя на рыжих головастиков, клонящих слепые головы меж пальцев, Павлюся думал — точно живая. И — больно ей.
Тогда гладил, укладывал, смыкал толстые головки и бережно — в ведро.
Вытирал руки об ватник. Где вытирал — полосы рыжие заскорузли. На правом плече пятно от ремня глянцевое — носил песок в мешке. И глину. Края рукавов обтрепаны, свисают серые нитки бахромой. И такие же волосы из-под старой вязаной шапки — серыми нитками.