Стечение целого ряда обстоятельств позволило мне вернуться к тому, что произошло двадцать пять лет назад. Задернув шторы, я укрылся тогда от людей и солнечного света в квартире на Хурнсгатан в Стокгольме; я не находил себе места, метался из угла в угол, не в силах ни объяснить, ни исправить собственное положение. Чтобы разобраться в случившемся, я должен был написать целую книгу, изложить все заново и по порядку, чтобы спасти себя — пережить один день, думая о другом. Я хотел не просто убить время — мне надо было, в буквальном смысле, увидеть, как оно умирает. Только так я мог сохранить здравый смысл и возможность выбора, пусть только на бумаге, но все-таки возможность найти выход из положения, которое в противном случае казалось совершенно безнадежным.
Я писал историю вражды. Год спустя, когда книгу напечатали, все решили, что это роман о дружбе. История изменилась. Причастные к делу лица выдвинули собственные обвинения и оправдания, желая спасти свою репутацию. Обличенные представители высшего общества тоже сказали свое слово, но сделали это через подставных лиц, что само по себе могло бы закончиться скандалом и послужить основанием для отдельного разбирательства, случись об этом узнать широкой общественности. Но этого не произошло. Напротив, внимание привлек к себе авантюрный тон романа — публике он понравился, и книга со временем зажила своей собственной жизнью. Ее и по сей день можно увидеть — например, в окне парикмахерской в квартале Русендаль-Стёрре. Любому, кто бы ни зашел туда постричься, парикмахер обязательно расскажет, что события романа разворачивались именно в этом здании. Более осведомленные клиенты не раз указывали ему на ошибочность подобного утверждения, но тот продолжает стоять на своем. Однажды меня даже попросили объявиться там собственной персоной, чтобы объяснить парикмахеру, что он не прав, — чего я делать, конечно, не собираюсь. С моей стороны это было бы лишь проявлением занудства и мелочности. Предприимчивый цирюльник нашел подходящий предмет для разговора со своими клиентами — с какой стати я должен брать на себя роль дотошного правдоискателя, считающего своим долгом во что бы то ни стало вывести болтуна на чистую воду? Если я и собирался зайти к нему, то только для того, чтобы узнать, почему до сих пор не написано продолжение романа, почему изложение остается неполным, а история незавершенной, — ибо парикмахер утверждает, что знает и это.
Быть может, у него нашлось этому свое собственное объяснение, отличное от того, что мне доводилось слышать ранее. А разговоров на эту тему было немало. По слухам, молчание автора объясняется его дурными манерами, мол, ничего большего ждать от него и не приходится — еще одно заблуждение, которое мне следовало бы разъяснить. Но до недавнего времени я был лишен такой возможности, мне было запрещено высказываться по этому поводу публично. Некоторые обстоятельства, обещания и даже скрытые угрозы в мой адрес до поры до времени останавливали меня. Теперь же многое видится иначе. Последствия, неизбежные осложнения сегодня представляются мне вполне закономерными. Людям свойственно поливать друг друга грязью — ничего с этим не поделаешь. Но приоритеты изменились, к власти в этой стране пришли другие силы. Прежние обстоятельства уже не довлеют надо мной, данные мне обещания безнаказанно нарушены, а былые угрозы больше не представляют серьезной опасности. Этого отступления на четверть века, который тем временем подошел к концу, более чем достаточно, чтобы забыть за давностью лет не только многие из совершенных когда-то преступлений, но и долгую историю любви — от начала, с первого взгляда, поверх всех жизненных преград, и до конца, то есть до расставания, которое и послужило поводом для написания данной книги. Все эти обстоятельства будут подробно изложены ниже.
Роман, который я тогда написал, окончился на краю постели. Думаю, было бы логично начать с того же самого места — на краю постели, в которой покойно расположилась женщина, чья поза при других обстоятельствах могла бы показаться вполне естественной, но в тот момент выглядела слишком вольной. Дело было в спальне, выходящей окнами во двор, с желтыми розами на выцветших, почти прозрачных обоях, персидским ковром на полу, изразцовой печью в углу, несколькими медными гравюрами с изображением сцен из шекспировских пьес — The day is ours, the bloody dog is dead…[1] — и кроватью с высокими спинками, украшенными набалдашниками из ореха. Почему-то ее называли старой кроватью Геринга. Почему — я не знал. Единственный человек, который мог бы это объяснить, пропал.
Итак, женщина расположилась на той самой кровати, а я сидел рядом и смотрел на нее, отстраненно и, насколько мог, безразлично. Возможно, со стороны это выглядело вполне естественно. На самом же деле, поскольку, в моих глазах, она была прекрасна, а я был молод и к тому же провел последние полтора месяца в затворничестве и уединении, то любой поймет, какой ценой давалось мне это напускное безразличие и как терзали меня в тот момент противоречивые чувства. Можно сказать, в каком-то смысле, я и по сей день сижу на краю той самой кровати. С тех пор мне не раз приходилось пользоваться маской безразличия, в самых разных обстоятельствах, но никогда потом это не стоило мне такого труда. Воспоминание это — мы оба, место и время — вот образ, который никак не блекнет, а, напротив, с годами становится только ярче. В мыслях я часто возвращаюсь к нему, но до сих пор старался не облекать его в слова — ни в разговоре, ни на бумаге. У меня на то были свои причины, объяснить которые я не мог, поскольку частично они оставались тайной и для меня самого. Обязательства и обещания, упомянутые мною выше, могли бы прояснить многое, но далеко не все. Вне всякого сомнения, меня прежде всего удерживал страх — самый настоящий ужас, который я испытывал при мысли о том, что образ этот утратит свое значение, глубину и резкость, что я не смогу разгадать его и он навсегда останется для меня бессмысленным. Вот чего я боялся больше всего — боялся, что, утратив его, я останусь один на один с пустотой, которую мне не вынести. Это воспоминание служило мне утешением, я приберегал его на черный день, как неприкосновенный запас, как план возможного отступления. Так я думал и, надо сказать, заблуждался. Сегодня мне ясно другое. Эта постель, эта старая кровать Геринга, больше похожа на рассохшуюся, скрипучую дыбу для мазохиста, а сам образ подобен старой фотографии, насквозь пропитанной цианистым калием, касаясь которого, совершаешь долгое и мучительное самоубийство.