Пестрянка была цепная собака у мясника Гобзина, жившего в довольно большом селе.
Собственно говоря, Пестрянка была рождена не для этого. Она не была обыкновенной дворняжкой: она родилась в городе, во дворе богатого купца, от легавой собаки довольно чистой породы. Но, во-первых, отец ее был простым дворовым псом; во-вторых, купцу, хозяину ее матери, не нужно было новой собаки; поэтому Пестрянка, еще в нежном возрасте, слепая, вполне беспомощная, была обречена на потопление.
Спас ее от гибели случай, который все-таки нельзя было назвать счастливым. Мясник Гобзин, доставлявший мясо купцу, заехал к нему на двор и увидал Пестрянку в руках дворника. Слепая собачка вся дрожала в этих мозолистых руках, грубо сжимавших ее. Гобзин был не из мягкосердечных; но он увидел, что собачонка, по-видимому, не совсем простой породы и может быть хорошей игрушкой его маленьким дочерям, Кате и Анюте.
— Топить, что ль, тащишь? — спросил он дворника.
— А то что? целоваться с ней, что ли? — отозвался дворник, — хозяин велел утопить: значит, плоха порода… Не хочешь ли взять? — угадал дворник намерение мясника.
— И то, давай! Дочек потешу! — и с веселым хохотом Гобзин ухватил из рук дворника собачку, которая даже взвизгнула: так он ее сдавил своими жирными пальцами.
Гобзин сунул Пестрянку за пазуху, затянул потуже кушак, и в течение почти часа слепая собачонка тряслась у него на груди, пока он ехал домой, в свое село, по высохшим колеям проселочной дороги, в крепко сколоченной, «шикарной», как он утверждал, телеге.
Дочери его, погодки 5 и 6 лет, онемели от восторга, когда он швырнул к их ногам, с новым хохотом, не перестававшую дрожать собачонку. Почти в один голос они назвали ее Пестрянкой: она была, действительно, ярко-серая, с большими черными пятнами и белыми подпалинами на ногах, почему казалась ярко-пестрой. Старшая девочка достала где-то блюдце с молоком и сунула его под черную морду Пестрянки.
Это молоко, которое, впрочем, она с трудом нашла в блюдце, долго суя свой холодный нос в острые края его, было первое впечатление Пестрянки, показавшее ей, что жить все-таки стоит.
Дальнейшая жизнь ее в течение первого года ее пребывания на земле подтверждала это. Гобзин, отдав ее дочерям, совсем забыл о ней, — а в своем доме он был грозой для всех, и хотя часто громко и раскатисто хохотал, но даже этот хохот его звучал точно лязг тяжелого заржавленного железа. Жена же его, Акулина Мироновна, и девочки, Катя и Анюта, — как скоро убедилась Пестрянка, были для нее существами высшими и необыкновенно добрыми.
Когда Пестрянка слышала хохот хозяина, ей казалось, что миру пришел конец, и она забивалась под столы, под стулья, опускала свой смешной маленький хвостик и свои не по росту большие уши, напоминавшие мокрые тряпки. Когда же она слышала усталые, медленные шаги хозяйки или бойкую топотню маленьких ножек Кати и Анюты, она чувствовала, что ничто еще не погибло; наоборот, она чувствовала себя необыкновенно счастливой и начинала прыгать на своих крупных лапах, шаловливо приникала мордой к полу и вертела своим хвостиком, точно неутомимой, черной змейкой. Ее большие темно-карие глаза, с черным ободком, сверкали, и слегка розоватые ноздри весело, чуть слышно похрапывали. Это счастье веселого щенка исходило, конечно, от бледной, болезненной, всегда погруженной в домашние хлопоты женщины и двух шумливых розовых курносых девочек; состояло же это счастье в полной свободе, постоянной сытости и в том, чего Пестрянка не могла себе уяснить, но, что она так горячо чувствовала всем своим собачьим сердцем. Это непонятное и такое хорошее для Пестрянки чувство была любовь к ней Акулины Мироновны, Кати и Анюты, главным же образом, любовь ее, Пестрянки, к этим трем высшим и чудным существам, в руках которых, в первый год ее жизни, была ее судьба.
Что такое эта любовь — Пестрянка не понимала, но так же точно она не понимала, что такое это теплое, яркое солнце, в лучах которого ей так приятно нежиться, что такое в сущности — белое молоко и теплая овсяная тюря, которую в известное время дня ставят ей под нос то большие женские руки с синими жилками, то маленькие, загоревшие детские ручки. Да Пестрянке и не нужно было понимать, что такое солнце, что такое эти милые ей руки, что такое молоко и тюря, наконец, что такое любовь к ней, или любовь ее к этим рукам. Для нее было ясно одно: все это — счастье, все это то, от чего так весело, так хочется прыгать, томно визжать и заливаться звонким лаем.
Но она все-таки чувствовала, что самое-то лучшее было и самое непонятное, — именно любовь… Никогда ей не хотелось так прыгать, кувыркаться и лаять, как при виде Акулины Мироновны и девочек. В них было что-то особенное, и в ней самой при виде их пробуждалось что-то такое, что переполняло все маленькое существо Пестрянки исступленным блаженством. А между тем это что-то нельзя было так определенно ощутить, как ее кожа ощущала тепло солнца, ее глаза — яркий блеск солнца, а ее бойко извивающийся синевато-розовый язык ощущал тепло и влажность молока и овсяной тюри. Это