По латунным небесным кишкам бряцая прокатилось медное солнце. В последних лучах ускользающего дня кузнец доковывал свои лимонные подковы. Огненные брызги сыпались на траву, и аромат разносился по лугам, на которых смиренно пасся Навуходоносор.
– Плачу палачу и плачу, – нервно бубнил себе под нос Иван Антонович. И выходило это так, словно не разговаривал он сам с собой, а лизал раскаленную сковородку. Та шипела ему в ответ что-то по-польски, но он, по необученности своей языкам, был не в силах разобрать ни единого слова.
– Шут гороховый! Верное дело шут! По шуту и колпак сшит, а по тому колпаку и затрещина. По короне-то хвати, что по вилам – одно увечье руке, да и людям посмешище, а по колпаку то по дурацкому – так всякому позволительно и всякий в том потеху найдет. В мешок бы этих насмешников, да и в колодец бы их окаянных.
Иван Антонович по натуре своей не был человеком мстительным. Да и злопамятным он не был. Вот только память имел хорошую и хранил в ней без разбору все доброе и дурное, что от века с ним приключилось. Он относился к числу тех людей, львиная доля благочестия которых заключалась в их собственной лености.
Иван Антонович верил, что леность его не греховна, ибо она спасает его от злодейств. Среди же всех мировых злодейств встречались для него такие, о которых он, несомненно, ведал по благодушному попустительству собственной натуры к тому, чего не было охоты избегнуть, и такие, о которых он не ведал, по причине все той же лености, мешающей о них должным образом справиться или, пуще того, испробовать их самому.
От обычной его неторопливости не осталось и следа. Клубы пыли вздымались из-под ног и невесомо застывали в воздухе.
– Вот тебе и тьма, верно тьма египетская, – он запнулся.
Ночное небо впивалось в землю клыками звезд своих.
Иван Антонович чувствовал, будто бы чья-то уверенная рука отнимает от него его неровно бьющееся сердце и тихо кладет его на вершину огромного айсберга. Сердце прожигает лед и тонет. Вот оно уже кругом окутано холодными толщами. Оно плывет во льду, уходя все глубже и глубже.
Вдруг все замерло. Стих ветер. Исчез лимонный запах. Пропал далекий звон кузницы. Вот тут-то Иван Антонович и пустился бежать со всех ног, позабыв себя, да очертя голову. Он старался не сбиться с дороги и не смотреть по сторонам. Лишь краем глаза заметил он камышовые заросли и то, как юркнул в них перепел, и как стервятник пьет болотную воду.
Мыльная луна медленно растворялась во влажном воздухе ночи. В болотной хляби тонула дверь с громадной бронзовой задвижкой. Поверх двери был уложен квадратный ковер, а на ковре лежала маленькая пуговица с четырьмя отверстиями.
Если бы страх был чувством слабым настолько, чтобы оставить помимо себя место каким-либо иным переживаниям, то виденным картинам, пожалуй, и стоило бы удивиться. Иван Антонович удивляться был не в силах. Он бежал, находя в этом единственное спасение от того, чего и сам не ведал.
Калитка, лай собаки, свет в окне. Дверь со скрипом отворилась.
– Иван?
Не в силах вымолвить ни единого слова Иван Антонович подбежал к двери и схватил отворившего ее человека за руку. Тот встрепенулся.
– Что с тобой?
– Что? – Иван Антонович вслушивался в свой собственный голос.
– Что случилось?
– Впусти меня скорее?
– Входи!
Через несколько минут Иван Антонович уже сидел у камина и пил чай. К нему вернулись и обычная его рассудительность, и искусность в речах, и изысканность. Однако в голосе его объявилась непередаваемая вкрадчивость, какой дотоле никогда в нем не было.
– Испугался я, Артемий. Ей-Богу испугался! А знаешь ли чего?
– Так оно дело известное, чего люди боятся в такую пору. Темноты ты испугался, – устало говорил Артемий, глядя в свои египетские книжки.
– Тем-но-ты-ы… – протянул Иван Антонович, – Вот то-то и оно! Жутко мне вдруг сделалось в этой темноте. И не знаю уж отчего.
– Как бы ты знал отчего, так и не боялся бы! – спокойно отвечал Артемий.
– Оно то и верно, оно и верно, – приговаривал Иван Антонович. – Не сердце у меня стало, а медуза! Да тут еще этот старик.
– Какой старик? – тихо спросил Артемий.
– Да встретился мне тут один на станции. Впился в меня глазами. Я ему, мол, «поезда давно нет, опаздывает, видно». А он мне вдруг: «так ведь и лист сейчас не колыхнется, и птица в небесах не пролетит». Смотрю я – и правда. Ни звука, ни ветра, ни шума. Даже облака застыли на месте. А он мне: «все что ждало свершения, совершено, а значит совершенно. Ведь совершенство обретается лишь в смерти, ибо только в ней и есть прекращение всякому движению. И сколь любим мы совершенство, столь престало нам любить и смерть?»
– Ну и что тут такого? – изумленно спросил Артемий. – Мало ли у нас подобных стариков. Преподавал себе дедушка какой-нибудь научный коммунизм. Потом духовно преобразился. В Оптину пустынь на экскурсионном автобусе от института по профсоюзной путевке съездил. Бороду отпустил a la Лев Толстой. И тихо принялся пугать прохожих речами эсхатологического свойства.
– Но не находишь ли ты зловещей правоты в том, что истинное совершенство способна принести лишь смерть?
– Не нахожу! – рассудительно начал Артемий. – Да и кому это вообще могло прийти в голову утверждать, что люди, якобы, любят совершенство? Все что угодно скажи. Они готовы им любоваться, готовы ему поклоняться и его боготворить, но так, чтобы любить – это уж, позволь мне, слишком. Возьмут они скорее нечто уродливое, напридумывают о нем себе всякого, да в то и влюбятся. Ведь, как ни суди, восхищениям своим, да вздохам, да обожанию хоть и сами они от начала и до конца творцы, так ведь еще и верить в то сами хотят и желают обманываться, что, де, любят они «истинное совершенство». В действительности же любят они лишь сокрытое от них же самих, запечатанное их же собственной принужденной забывчивостью, подспудное чувство безраздельного обладания тем, что прекрасно не само по себе, а единственно по их усмотрению. Созиждем себе совершенство во главах наших, да не избудет его, ибо мы ему господа, и не станется ему быть отнятым от нас, ибо обладаем им по праву творцов и содеяли его невидимым для чужого глаза, оградив себя от татьбы. И уж невозможно разобраться, то ли любим мы совершенство, но лишь нами созданное, то ли любим себя, созидающими совершенство, то ли просто любим себя.