Я стою у открытого окна и смотрю на улицу. Как много пожелтевших листьев в кронах старых рижских каштанов, выстроившихся в ряд по краю тротуара! Иногда между каштанами, там, внизу, появляется букет цветов: еще один школьник идет на уроки.
Сегодня первое сентября — начало учебного года. Одиннадцать лет из восемнадцати, прожитых на свете, и я в этот день и час шла в общем потоке туда, за угол. И несла в руках гладиолусы. Я очень люблю гладиолусы.
Накануне я ездила на базар, обязательно на Центральный: там большой выбор цветов. Наверно, если посмотреть сверху, с самолета, огромная площадь Центрального базара в канун первого сентября покажется пестрым ковром. В десять, а то и больше рядов стоят в этот день продавцы цветов. Я люблю долго бродить вдоль цветочных рядов и искать какие-то необыкновенные, для меня одной выращенные гладиолусы. Может быть, темно-красные, почти черные. Или, наоборот, лучше взять снежно-белые. Или сиреневые, лиловые, голубые… Каких только оттенков не увидишь осенью на Центральном рижском базаре!
Вчера мне не надо было искать самые необыкновенные гладиолусы. А сегодня мне вообще никуда не надо идти.
Смотрю вниз и считаю букеты. Пятый, восьмой, двенадцатый… Чем ближе к восьми часам подвигается стрелка будильника, тем больше школьников с букетами появляется на улице. И тем быстрее они идут.
Еще пять минут бойко отстукал будильник. Нет больше школьников. Теперь все они на залитом солнцем школьном дворе. Первого сентября почему-то всегда тепло и солнечно. И до тех пор, пока не прозвенит первый звонок, двор будет петь, смеяться, двор будет шевелиться и переливаться красками ярких осенних цветов.
Вот сейчас там уже звенит звонок. Особенно веселый и долгий.
Вспоминаю школу, и горький комок подкатывается к горлу. Никогда еще в этот день я не была одна.
Сегодня одна. Подруги—кто в школе, кто в институте, кто на работе. Ты одна. До тебя никому нет дела. Тикает за спиной на тумбочке будильник. Эх, будильник, будильник! Ты теперь тоже остался без дела.
Как долго можно предаваться таким мыслям и не заплакать от жалости к себе самой? Но, как говорит папа, запас слез не безграничен. К тому же хорошо плакать, когда тебя жалеют. Плакать в одиночестве — бессмыслица. Гораздо полезнее взять большую хозяйственную сумку и сходить в магазин. В какой-нибудь самый дальний магазин.
И вот я уже иду по улице. Иду, и думаю, и горько смеюсь сама над собой.
Последние месяцы учебы в школе я самонадеянно изрекала, когда меня спрашивали, что же я собираюсь делать дальше:
— Мое призвание — стать строителем.
Вот как это получилось.
Два года назад у нас умерла мама. Умерла внезапно: схватилась за сердце, неловко, боком опустилась на мой диван и больше не поднялась.
После похорон «власть в свои руки» взяла мамина подруга Дагмара.
Она приходила к нам каждый вечер. И начинала командовать: Рута, сделай то, Рута, принеси это. Она считала своим долгом обязательно проверять, как я приготовила уроки, хотя ни мама, ни папа давно уже этого не делали: доверяли моей сознательности. Мы с моей подругой и одноклассницей Скайдрите прозвали ее «рыжей», хотя Дагмара была крашеная блондинка.
Я сразу же возненавидела «рыжую». Тетя Анна, мать Скайдрите, то и дело внушала мне, что папа молод и ему надо жениться, что Дагмара очень подходит ему в жены. Все во мне возмущалось при одной мысли, что «рыжая» должна заменить маму. Но тетя Анна была права: папа еще молод, и ему, наверно, в самом деле лучше жениться. Словом, стиснув зубы, я терпела Дагмару и ее нудные наставления. И только когда она дотрагивалась до маминых вещей, я готова была наброситься на «рыжую» с кулаками.
Однажды — папа еще не пришел с работы — Дагмара явилась в новой капроновой блузке и начала вертеться перед зеркалом. На туалетном столике стояла синенькая, граненого стекла мамина пудреница. Пудру мама в ней не держала, а хранила свои украшения: брошки, клипсы, колечки.
«Рыжая» взяла мамину любимую брошку, золотую, с маленькими бледно-зелеными камешками-подвесками, приколола себе на блузку. Охорашиваясь, приняла томный вид, несколько раз переделала прическу. И все прислушивалась к шагам за дверью: ждала папу, чтоб «произвести впечатление». Брошка жалко поблескивала, казалось, спрашивала: «Что же это такое, Рута?»
— Положите! Сейчас же положите! — закричала я. «Рыжая» изумленно оглянулась.
— Снимите мамину брошку! — Я с трудом удержалась, чтоб не сорвать брошку с блузки.— Не смейте трогать мамины вещи!
— Как грубо, как некрасиво! — «Рыжая» криво усмехнулась, но брошку отколола и небрежно кинула в пудреницу.
Я схватила брошку, зажала ее в кулаке и кинулась к дверям. И столкнулась с папой.
— В чем дело? — устало спросил он.
— Пусть она не трогает… Пусть не прикасается к маминым вещам! — Голос у меня пропал; едва выговорив эти слова и показав папе брошку, я выбежала из комнаты, заперлась в ванной и долго плакала. До тех пор, пока папа не постучал в дверь и не окликнул меня.
«Рыжей» в комнате не было.
— Больше она не придет,— сказал папа, и мне почудилось, что он облегченно вздохнул.
Позже Скайдрите, хихикая, рассказала мне, о чем говорил папа с «рыжей». Скайдрите вечно подслушивает под дверями.