Ерыгин, лежа на боку, сгибал и вытягивал ногу. Ее волоса чертили песок.
Затрещал барабан. Пионеры с пятью флагами возвращались из леса. Ерыгин поленился снова идти в воду и стер с себя песчинки ладонями.
По лугу бегали мальчишки без курток и швыряли ногами мяч.
«Физкультура, – подумал Ерыгин, – залог здоровья трудящихся».
Базар был большой. Стояла вонища. Китайцы показывали фокусы. На будках висели метрические таблицы. – Подайте, граждане, кто сколько может, ежели возможность ваша будет. – Ерыгин прошелся по рядам – не торгует ли кто-нибудь из безработных.
Перед лимонадной будкой толпились: товарищ Генералов, мордастый, в новеньком синем костюме с четырьмя значками на лацкане, его жена Фаня Яковлевна и маленькая дочь Красная Пресня. Наслаждались погодой и пили лимонад. Ерыгин поклонился.
По заросшей ромашками улице медленно брели епископ в парусиновом халате и бархатной шапочке и Кукуиха с парчовой кофтой на руке: – Клеопатра – русское имя? – Да. – А Виктория?
Пообедав, Ерыгин свернул махорочную папиросу и уселся за газету. Видный германский промышленник г. Вурст изумлен состоянием наших музеев. – Вот вам и варвары!
В дверях остановилась мать. – Так как же на бухгалтерские? – Ее бумазейное платье с боков было до полу, а спереди, приподнятое животом, – короче. – Бухгалтера прекрасно зарабатывают.
Ерыгин подпоясался, взял ведра. На него смотрела из окна Любовь Ивановна. В кисейной кофте, она одной рукой ощупывала закрученный над лбом волосяной окоп, другою с грацией вертела пион.
Против колодца, прищурившись, глядела крохотными глазками белогрудая кассирша Коровина в голубом капоте. – Я извиняюсь, – сказала она. – Не знаете, откуда эта музыка? – Возвращаются со смычки с Красной Армией, – ответил Ерыгин и пошел улыбаясь: вот если бы поставить ведра, а самому – шасть к ней в окно.
Вечером Любовь Ивановна играла на рояле. Наигравшись, стала у окошка, смотрела в темноту, вздыхала и потрагивала голову – не развился ли окоп.
На комодике поблескивали вазы; розовый рог изобилия в золотой руке, голубой – в серебряной. Мать штопала. Ерыгин переписывал:
Белые бандиты заперли начдива Виноградова в сарай. Настя Голубцова, не теряя времени, сбегала за Красной Армией. Бандитов расстреляли. Начдив уехал, а Настя выкинула из избы иконы и записалась в РКП(б).
Стояли с флагами перед станцией. Солнце грело. Иностранцы вылезли из поезда и говорили речи. Мадмазель Вунш, в истасканном белом фетре набекрень, слабеньким голоском переводила.
Они проезжали через разные страны и нигде не видели такой свободы. – Ура! – играла музыка, торжествовали и, гордясь отечеством, смотрели друг на друга.
– Совьет репёблик.
– Реакшьон фашишт.[1]
Возбужденные, вернулись. Разошлись по канцеляриям. Товарищ Генералов сел в кабинет с кушеткой и Двенадцатью Произведениями Мировой Живописи, Ерыгин – за решетку. Захаров и Вахрамеев подскочили расспрашивать. Здоровенные, коротконогие, в полосатых нитяных фуфайках. Они, черт побери, проспали.
Впустили безработных…
Небо побледнело. Загремела музыка. Любовь Ивановна зажгла лампу, подвила окоп и приколола к кофте резеду.
Ерыгин взял с комода зеркальце, поднес к окну и посмотрелся: белая рубашка с открытым воротом была к лицу.
Девицы выходили из калиток и спешили со своими кавалерами: торопились в сквер – в пользу наводнения.
– Под руководством коммунистической партии поможем трудящимся красного Ленинграда!
Ленинград! Ревет сирена, завоняло дымом, с парохода спускаются пузатые промышленники и идут в музей. Их обгоняют дюжие матросы – бегут на митинги. В окно каюты выглянула дама в голубом… – Да здравствуют вожди ленинградского пролетариата! – Взревели трубы, полетели в черноту ракеты, загорелись бенгальские огни.
Осветилась круглоплечая Коровина, ухмыляющаяся, набеленная, с свиными глазками, и с ней – кассир Едрёнкин.
Из дворов несло кислятиной. За лугами, где станция, толпились огни и разбредались. Без грохота обогнала телега, блестя шипами.
Ерыгин отворил калитку. Над сараями плыла луна, наполовину светлая, наполовину черная, как пароходное окно, полузадернутое черной занавеской.
– Ты? – удивилась мать. – Скоро!
«Настя» будет напечатана. Пишите»…
У крыльца Любовь Ивановны соскочил верховой. Кинулись к окнам. Она, сияющая, выбежала. Лошадь привязывали к палисаднику. Ерыгин приятно задумался. Вспомнил строку из баллады. – Кинематограф, – посмеялась мать и засучила рукава – мыть тарелки.
Золотой шарик на зеленом куполе клуба «Октябрь» блестел. Низ штанов облепили колючие травяные семена. Милиционер с зелеными и красными петлицами стоял у парикмахерской. Ему в глаза томно смотрела восковая дама.
Придерживая рукой под брюхом, на мост прискакали косматый Захаров и гладкий, как паленый поросенок, Вахрамеев. Ерыгин пощупал их мускулы. Закурили махорку. – Мы поступили на бухгалтерские. – Нет, – сказал Ерыгин, – у меня в голове другое.
Он пошел. Они взобрались на перила и спрыгнули.
Мадмазель Вунш, скрючившись, сидела под ракитами. В шляпе набекрень, она была похожа на разбойника. Ерыгин сделал подкозырек. Мадмазель Вунш не видела: уставившись подслеповатыми глазами на светлый запад, она мечтала.