В. Бабенко. Долгое одночасье
В шестидесятые мы зачитывались Ремарком. Ремарк был кумиром. Не знать Ремарка было стыдно.
Говоря «мы», я имею в виду не все население Советского Союза и даже не все свое поколение, а довольно широкий круг молодых людей, неравнодушных к литературе, охочих до хорошего чтения и жадно набрасывавшихся на переводные романы и сборники рассказов.
«Три товарища» у многих была настольной книгой (девушки, конечно же, плакали над смертью Пат), мы цитировали «Время жить и время умирать», размышляли над «Триумфальной аркой» и, разумеется, высоко ценили «На Западном фронте без перемен».
Мы полагали «На Западном фронте…» первым правдивым романом о Первой мировой, ну, может быть, одновременным с «Прощай, оружие» Хемингуэя («Огонь» Барбюса почему-то попадал в руки позднее). Не многие знали, что этот роман был переведен на русский язык в год его создания — 1929-й, и мы считали первой публикацией лениздатовский перевод Ю. Афонькина 1959 года. Я до сих пор бережно храню переиздание этой книги, вышедшее в Петрозаводске год спустя.
Мы не очень хорошо знали биографию Ремарка и тем более историю его творчества. (Эта история, кстати, и сегодня известна немногим — до сих пор ходит легенда о фамилии Крамер, написанной наоборот.) Для нас он просто был Великим Писателем, а «На Западном фронте без перемен» мы уверенно считали первым романом Ремарка. Вообще — первым произведением. Первым — и сразу мастерским.
В молодой литературной (или окололитературной) среде была даже мифология, вызванная этим романом, — вот, мол, как входят в литературу гении: в одночасье. Вчера еще не было никакой книги, не было писателя, а сегодня — пожалуйста: мощный роман, о котором все говорят, который все читают и который даже сжигают (в нацистской Германии книги Ремарка были запрещены, и 10 мая 1933 года они действительно пылали в кострах на площадях Берлина — среди многих других хороших книг).
Настоящий писатель должен вспыхивать, как новая звезда, считали мы. Гении после первой же книги «просыпаются знаменитостями», а ремесленники после любой книги просыпаются ремесленниками.
На самом деле — и это унылая правда, — «одночасьев» в литературе не бывает…
Если бы ко мне, редактору с тридцатилетним стажем, пришел молодой автор и предложил издать рассказы, собранные в этой книге, я, пожалуй, отправил бы его восвояси. «Молодой человек, — сказал бы я ему, — в литературе не так уж много правил, и они довольно просты. Например, следует писать о том, что хорошо знаешь, и не следует писать о том, о чем не имеешь ни малейшего представления…»
Впрочем, если бы я, когда-то начинающий литератор, пришел в свои двадцать лет к Ремарку, он тоже, скорее всего, погнал бы меня далеко. И тоже нашел бы для этого причины, хотя, может быть, и отличные от моих. (Удивительнее всего то, что я действительно мог прийти в свои двадцать лет к Ремарку — правда, чисто теоретически. Летом 1970 года я был на стажировке в Германии, разумеется, Восточной. А для Ремарка это было последнее лето жизни — он лежал в клинике в швейцарском городе Локарно. Расстояние между нами измерялось несколькими сотнями километров. Однако дистанция была не только географическая, не только возрастная и не только клиническая — она была прежде всего политическая. Советскому человеку, пусть даже поклоннику Ремарка, нечего было делать в Локарно. А уж тяжело больному писателю и вовсе не было дела до молодых литераторов из России.) В жизни и литературе симметрия встречается не так уж часто, но в данном случае она напрашивается — хотя бы справедливости ради.
Если бы ко мне, как к редактору и издателю, пришел молодой автор со своими рассказами, собранными в этой книге, я, конечно же, остался бы в рамках корректности, но, скорее всего, не смог бы удержаться от толики яда при разборе произведений.
«Молодой человек, — сказал бы я, — уж если вы описываете Китай, где вы никогда не были, й тем более Древний Китай, я имею в виду рассказ «Испытание Куна», то будьте любезны наряжать китайцев в свойственную им одежду. Кимоно и оби носят японки, а вовсе не китаянки.
И если вы описываете поход к Северному полюсу, то неплохо помнить, что за Полярным кругом есть либо полярный день, либо полярная ночь, и путешествия совершаются, вообще говоря, полярным даем, а коль скоро в вашем рассказе «Кай» наступило лето, то бишь начался полярный день, то непонятно, по каким-таким «вечерам над линией паковых льдов… висело полярное сияние» и отчего «последняя красная полоска светилась над горизонтом вею ночь». И еще — запомните, пожалуйста: ну нет в Арктике пингвинов, нет и не было никогда! Белые медведи есть, тюлени, моржи наконец, а пингвины — они на другом конце света, в Антарктике.
Описание аргентинской пампы в рассказе «Гроза в степи» довольно романтично, хотя в Аргентине вы тоже, кажется, не были. Ну да бог с ней, с Аргентиной, тут другое интересно. Вот вы пишете: «Казалось, вокруг них должны расти хвощ и гигантский стрелолист, которые некогда сотрясали ихтиозавры и большие ящерицы». Дорогой мой, скажу вам по секрету: ихтиозавры не могли сотрясать гигантские стрелолисты! Есть еще более суровая правда: карликовые стрелолисты они тоже не могли сотрясать. Они вообще не умели сотрясать растения на суше, потому что жили в воде: ихтиозавры — это морские ящеры. Сказать, что ихтиозавр ломился сквозь стрелолисты, — все равно что… как бы вам это доступнее объяснить… ах, да, вы же автомобилист… — все равно что сказать, будто в саду весело чирикали жиклеры.