Я сижу у себя в кабинете и занимаюсь. Работа срочная и неинтересная, необходимо закончить годовой отчёт того учреждения, в котором служу. Но вместо того, чтобы писать, — нет-нет, да встанешь и подойдёшь к окну. На дворе январь, хотя солнце светит как в конце марта. В этом нет ничего удивительного, потому что я служу в одном из самых южных городов. Через открытую форточку иногда врывается ласковый и свежий как щёчка молоденькой девушки ветерок, он скользит по моему лицу и снова улетает.
Слышно «живканье» воробьёв. Небо синее как на картине Верещагина. Реомюр[1] показывает двенадцать в тени.
Уже третий день такой. Я знаю, что скоро, может быть, даже завтра, погода изменится, но мне не хочется этому верить.
Испещрив цифрами несколько разграфлённых страниц, я беру кожаную подушку, затем, подложив её под голову, ложусь на тахту и зажмуриваю глаза. Веки мои всё же чувствуют солнечный свет, а щёки — дуновение ветерка, и мне хорошо.
Кажется, что на дворе и в самом деле март. Кажется, что я не здесь, а в другом, родном далёком городе, который, — когда к нему подъезжать по железной дороге, — издали весь тонет в светло-фиолетовой дымке и блестит золотыми куполами своих церквей… Кажется, что я не чиновник того учреждения, в котором числюсь, а ещё студент третьего курса.
Чуть приоткрываешь глаза и снова видишь письменный стол, на нём листы неоконченного отчёта и расставленные в беспорядке фотографии, которых никак не соберусь спрятать. Женское, молодое, неподвижное лицо встретилось своими умными, блестящими глазами с моим взглядом и точно гипнотизирует меня. Боишься повернуть голову и выпустить его из виду.
С этим лицом также связано воспоминание о том городе, который издали кажется потонувшим в светло-фиолетовой дымке и блестит золотыми куполами своих церквей.
Знаешь, что лицо глядящей на меня женщины — только фотография, что самый оригинал в это время может быть мирно ест суп и думает, — как бы кухарка не пережарила котлет, — и не хочется этому верить!
В голову прокрадывается ни на чём не основанная уверенность, что эта девушка… — нет, не девушка, а уже давно принадлежащая другому мужчине женщина, — в эти минуты думает именно обо мне, вспоминает тот же период времени, который сейчас тревожит и меня, и ей хочется говорить со мною или написать мне письмо. Вспоминается почему-то беспроводный телеграф, действие которого я видел на одном из военных кораблей; невольно сам улыбаешься своей фантазии и снова закрываешь глаза.
Но женское лицо всё же рисуется совершенно ясно, оно даже перестаёт быть неподвижным. Я вижу, как щурятся глаза этой женщины, как едва заметно двигаются уголки её рта, как пошевельнулась и спала на высокий лоб небольшая прядь волос, кажущихся при свете рыжеватыми.
Из форточки снова повеяло весенним ветерком, и залетел с вокзала далёкий свисток паровоза. Лицо женщины, ощущение свежего воздуха и свисток быстро создают в моих мозгах картину, которой никогда и никто не увидит, так как в жизни людей не повторяется с точностью ни один момент.
Но десять лет назад, да, целых десять лет, тот, кто гулял двадцать четвёртого марта по полотну железной дороги недалеко от моего родного города, — видел как возле рельс шли медленной походкой студент в Николаевской шинели и барышня в простой чёрной кофточке и в фетровой, с двумя торчащими бантами, шляпе. Это были я и она.
В руках у неё небольшая тетрадка с карандашом, наполовину заполненная талантливыми набросками.
Тогда так же светило солнце, так же чирикали воробьи, и пахло растворившейся землёй.
Обыкновенный, кажется, был день, и после него промелькнуло несколько тысяч других дней, лучших и худших, но я не в силах его забыть и уверен, что, умирая, вероятно, вспомню его со всеми деталями как сейчас.
Мы дошли до железнодорожного переезда и свернули вправо, к огромному, теперь уже закрытому кладбищу, больше похожему на запущенный парк.
— Пойдёмте туда, я немного порисую, — говорит она и указывает глазами на каменные, почерневшие от дождя, ворота кладбища.
Я молча соглашаюсь, и, через несколько минут, наши ноги шуршат по прошлогодним сухим листьям, которыми усыпаны дорожки между могилами.
Мраморные, гранитные и деревянные покосившиеся кресты молча встречают нас и остаются позади, а навстречу идут целые сотни таких же молчаливых памятников о жизни каких-то людей.
«Когда-то, для других, и мы с нею будем „какими-то“», — думаю я, и вместо ужаса, при этой мысли, на душе у меня поворачивается приятное и спокойное, совсем новое чувство глубокого сознания, что тогда только взаимные отношения наши и могут быть закреплены окончательно.
Всё неискреннее, а главное непонятое, и потому самое ужасное, что несомненно не даёт нас друг другу на этом свете, — уйдёт тогда от нас навсегда и абсолютно.
Снова сворачиваем уже влево и пробираемся через могилы, обтаптывая прошлогоднюю бледно-жёлтую траву на карнизах фундаментов плит.
Вот деревья стали теснее, а могилы поредели, вернее, провалились и сравнялись с землёю. Ноги мягко ступают по непросохшей глинистой почве, иногда под ними трещит сухая ветка. Вокруг ни звука. Не видно ни одного живого существа. Сильнее пахнет душистым перегноем листьев. Дошли до обрыва. Кладбищу конец, только справа высится высокий, чёрный, железный крест, окружённый полуразвалившейся деревянной оградкой. Внизу стелется железнодорожное полотно.