Мне очень нравилась эта девочка. В шестом классе мы сидели за одной партой, а в седьмом ее пересадили. Но каждый день после школы мы возвращались домой одной дорогой, хотя для этого мне приходилось делать приличный крюк.
Она жила на Кашгарке, в одном из тех огромных коммунальных ташкентских дворов, застроенных кривыми мазанками, которых как и где придется налепили после войны эвакуированные.
Я очень любил эту дорогу с Наташей. Сначала мы шли по бульвару, засаженному карагачами и платанами, потом – мимо старого узбекского кладбища, заросшего травой, потом поднимались на взгорок, с которого ее двор открывался весь целиком, с веревками, груженными бельем, играющей ребятней и косыми, крытыми черным толем крышами низеньких сараев.
В тот день она торопилась домой и была радостно возбуждена: ждала отца из дальней какой-то поездки. И всю дорогу приговаривала: «Вот приду, а папа дома!» Просто ни о чем другом в тот день не могла говорить – даже досадно было.
Когда взобрались на горку и внизу, как всегда, открылся весь ее двор с черными заплатами толевых крыш, мы остановились как вкопанные: сначала увидели толпу во дворе, машину «скорой помощи» и милицейский «воронок»…
А потом заметили этих двоих на крыше сарая.
Мужчина и женщина лежали рядом в спокойных позах, как бы отдыхая, и между ними так же спокойно лежала двустволка.
Наташа вдруг вскрикнула, заплакала и побежала вниз. Она узнала этих двоих издалека. А я еще несколько мгновений не мог сдвинуться с места. Меня потрясли покой и красота их тел.
Касаясь головами друг друга, вольно раскинув руки, посреди причитаний и суеты двора, они лежали на черной крыше сарая, как на уплывающем в небо плоту.
Наконец, преодолевая страх, я спустился вниз, подошел к воротам, в которых собралась толпа, и услышал, как соседка рассказывала кому-то:
– Что на него нашло – не знаю, так хорошо жили! То ли застал ее с кем, то ли она велела ему собраться и уйти… кто уж сейчас может знать! Видели только, как выскочил он за ней с двустволкой… Она бегала от него по двору, кричала: «Саша, ты бредишь! Ты бредишь, Саша!!!» Потом по лесенке взлетела на крышу сарая. А он поднял так ружье, прицелился и выстрелил. Ну, она упала молчком, даже пикнуть не успела… Он же стрелок, спортсмен… все, бывало, на соревнованиях… Ну, и взобрался к ней на крышу, обхватил этак ее голову и как завоет! Господи, и страшно как завыл, словно как пес! Мы хотели подойти к нему, кричали снизу: «Саша, Саша, миленький, брось ружье!» Никого не подпускал. Всех нас, при ком вырос вот в этом самом дворе, – на мушке держал. Ну, а уж когда «воронок» во двор въехал, он себя-то и порешил…
Она еще говорила что, вот, оставил, безумец, дочь круглой сиротой… Я огляделся, ища глазами Наташу… ее нигде не было, должно быть, соседи увели. Побрел назад, поднялся на взгорок и долго еще, пока не забрали их, смотрел, как на крыше сарая уплывали в небо мужчина и женщина, погибшие так загадочно и страшно.
Придя домой, я лег на диван в столовой и, отвернувшись к стене, долго лежал, не в силах думать ни о чем другом.
Впервые в своей жизни я видел мертвых. И они не внушали страха, наоборот, – они были прекрасны, хотя в то время я, конечно, не мыслил такими словами и вообще не слишком отдавал себе отчет в своих переживаниях. «И это – смерть? – думал я. – Смерть… Так вот она какая…»
Наташу я больше не видел. За ней приехала из Самарканда тетка матери, увезла к себе. Она сначала писала мне – про новый класс, про город… ни слова о том, из-за чего мы расстались… А еще через год моя семья переехала в Москву и переписка с Наташей угасла. Не знаю, где она сейчас, вспоминает ли нашу дорогу из школы – по бульвару, меж платанов и карагачей, мимо старого узбекского кладбища, поросшего травой…
Но еще много лет при упоминании о смерти, любой смерти, в моем воображении возникало нечто величественное, вольное и прекрасное – вроде тех двоих, уплывающих в синее небо на черной крыше сарая…