Ни касты, ни общины я в этом рассказе не назову. Газеты за последние месяцы подсказали нам удобное обозначение: «одна община» и «другая община». В согласии с этой практикой я и героя рассказа оставляю безымянным. Я хочу, чтобы вы, если захотите, сами определили, к какой общине или группе он принадлежал; уверен, что вы это не угадаете, так же как не скажете, какого фасона майку он носил под рубашкой; и для нашей цели это будет столь же несущественно. Он работал в страховой конторе. Каждый день с одиннадцати часов до пяти сидел за столом, проверяя документы и цифры, а в конце месяца ему приносили конверт, в котором лежало его жалованье — сто рупий. Теперь он был уже не молод, но вся его жизнь с молодости до зрелого возраста прошла более или менее за тем же столом, в той же конторе. Жил он в узком переулке, в маленьком доме: две комнаты и прихожая, вполне достаточно для него с женой и четырьмя детьми, вот только когда кто-нибудь приезжал погостить, он чувствовал себя немного стесненным. Лавки были близко, до школы, где учились дети, рукой подать, и у жены хватало по соседству друзей и знакомых. В общем, жизнь текла мирно и счастливо — до декабря 1947 года, когда он заметил, что окружающие его люди в словах и поступках стали уподобляться дикарям. За тысячу миль отсюда какой-то человек или какие-то люди убили других людей, и это привело к тому, что здесь тоже стали убивать, вымещая злобу на ком попало. Это было нелепо. Но вот поди ж ты, доброе дело, совершенное в далеком краю, не находит подражания, а злому подражают всегда и повсюду. Наш приятель видел, как рядом с ним люди изо дня в день распалялись, читая газеты. Люди забыли о сдержанности. Люди говорили: «Здесь у себя мы им покажем». Люди кричали: «Они не щадят ни женщин, ни детей!», «Ладно же, мы проучим этих негодяев. Отплатим им той же монетой. Другого языка они не понимают…» Он пытался возражать: «Но послушайте…» Он перебирал в памяти своих знакомых — сослуживца, того, что сидел от него справа, почтальона, малого из лавчонки, где продавали бетель, своего друга, служившего в банке, — все они принадлежали к другой общине. Раньше он об этом не задумывался. Все это были просто друзья — люди, которые улыбались, старались услужить, говорили приятное. Теперь, слушая угрожающие речи, он представлял себе, как его друга почтальона убивают топорами на улице или как за дочкой этого его сослуживца, которая так мило подносила ему стакан лимонного сока, когда он приходил к ним в гости, и показывала то немногое, чему успела научиться по части танцев и пения, — как за этой девочкой гонится толпа головорезов из его общины, когда она идет в школу, зажав в руке пенал с карандашами и резинками! Воображать это было невыносимо, и он снова и снова шептал про себя: «Боже сохрани!» Он пытался усмирить страсти, убеждая собеседников: «Но поймите… здесь такое не может случиться…», а сам понимал, что это пустые слова. Он знал, что люди его общины запасают ножи и палки. Знал, что они готовятся, составляют план операций, и его, человека от природы мягкого и чувствительного, все это приводило в содрогание. Меч, огонь и грабеж — и этот сброд, что являлся за указаниями и платой в дом к его дяде, который любил повторять: «Первыми мы ничего не предпримем. Но если они хоть пальцем пошевелят — им конец. Мы поговорим с ними на единственном языке, который они понимают». День ото дня жизнь становилась все более невыносимой. Точно из жизни разом исчезла прямота и честность. Точно все стали скользкими, скрытными. Точно каждый мог оказаться убийцей. Люди смотрели друг на друга, как людоеды на свою добычу. Какой позор, думалось ему, что человек, идя по улице, с опаской озирается по сторонам. Воздух был насыщен страхом и подозрениями. Он избегал разговоров, чтобы только не услышать новую сплетню или какую-нибудь дикую выдумку. Кто-нибудь непременно сообщал: «Слышали, что произошло? Вчера вечером на такой-то улице всадили нож в велосипедиста. Полиция, конечно, это замалчивает». Или еще: «Сегодня совершено нападение на женщину», или: «Вы слышали, они ворвались в женскую школу, и четыре девочки бесследно исчезли». «От полиции толку не жди. В таких случаях мы должны действовать сами». После каждого такого разговора сердце у него колотилось, горло сжималось, еда отдавала горечью. При виде жены и детей он терзался: «Вы, ни в чем не повинные, какие ужасы вам уготованы, от руки какого злодея? Одному богу ведомо».
По ночам он почти не спал: лежал и напряженно прислушивался, не нарушит ли ночную тишину какой-нибудь необычный шум. Что, если они подкрадутся к дому и выломают дверь? В воображении он уже слышал испуганные вопли жены и маленькой дочки. И всю ночь он мучился такими мыслями; задремывал и снова просыпался, ожидая, когда раздастся вой разъяренной толпы. Заслышав вдалеке вой собаки, он так ясно представлял себе оголтелую чернь, что несколько раз вставал, шел к окну и выглядывал наружу — не полыхает ли где пожар. Жена просыпалась и спрашивала сонным голосом: «Что там случилось?» Он отвечал беззаботно: «Ничего, спи спокойно» — и, убедившись, что на этот раз и правда ничего не случилось, возвращался в постель. Про себя он решил, что принесет из сарая топор и будет держать его под рукой на случай, если придется защищать свой дом. Бывало, едва забывшись сном, он вскакивал и бежал к окну, когда мимо дома проезжал грузовик или повозка: стоял и всматривался в темноту — не полицейская ли это машина мчится к месту беспорядков. Почти все ночи проходили в такой тревоге, и только утро приносило облегчение.