Когда я была маленькой, в садике за нашим домом у меня имелся свой вигвам: бамбуковый шест, вокруг которого натянута тонкая хлопчатобумажная ткань, закрепленная в поросшей травой почве лужайки. Я убегала туда всякий раз, когда ссорились родители, лежала там на животе, заткнув пальцами уши и разглядывая фигурки красных зверьков на яркой декоративной кайме ткани. Я так внимательно на них смотрела, что скоро они принимались бегать и выплясывать. Мне казалось, что я уже не у себя в саду, а где-нибудь в прериях. На мне куртка из оленьей кожи, в волосах торчат перья, как у тех отважных воинов, которых я видела на экране. Кинотеатр находился на нашей улице, и каждую субботу по утрам я ходила в кино.
Помню, еще в самом раннем возрасте я чувствовала себя гораздо лучше в своем маленьком шатре, чем в доме. Здесь я была как рыба в воде. Размеры его могли быть какие угодно, ведь это зависело от воображения, а уж оно-то у меня было о-го-го. Дом, несмотря на все его георгианское великолепие и множество комнат, казался мне маленьким. Что и говорить, я там просто задыхалась. Он был битком набит каким-то барахлом, а атмосфера в нем отравлена злостью родителей. Мои предки были археологами, влюбленными в прошлое, они окружили себя коробками, полными каких-то пожелтевших от времени бумажек, обломками древних предметов, хрупкими, крошащимися остатками погибших цивилизаций. Я не понимала, зачем им понадобилось завести меня. Самый тихий ребенок, домашний, вышколенный и послушный, вдребезги разнес бы фальшивую музейную тишину нашего дома, которой они окружили себя. Родители жили здесь, отгородившись от всего остального мира, как в башне из слоновой кости, где по воздуху повсюду плавала пыль, похожая на фальшивые снежинки, образованные зеркальным шаром. Мне такая жизнь совсем не нравилась, я была буйным и необузданным, шумным и плохо управляемым ребенком. Общаться с девчонками мне было скучно, больше нравилось бегать с мальчишками, играть в их грубые мужские игры. Куклы у меня, конечно, были, но чаще всего я отрывала им головы или же срезала скальп, закапывала где-нибудь в саду и забывала, где именно. Другие девчонки обожали наряжать в модные платья эти странные, истощенные манекены из розовой пластмассы с осиной талией и волосами с медным отливом, а вот мне совершенно не интересно было это делать. Я и на собственную одежду плевать хотела, любила стрелять из рогатки, швыряться грязью и комьями земли, хохотать до колотья в боку. Мы с мальчишками строили всякие тайные укрытия, и я вообще одевалась кое-как, даже зимой.
— Да ты просто дикарка какая-то, — выговаривала мать, шлепая меня по попке. — Ради бога, Изабель, надень хоть что-нибудь!
Она старалась говорить это как можно строже, со своим резким французским акцентом, словно полагала, что полная форма моего старомодного имени сама по себе заставит меня вести себя культурно и цивилизованно. Но не тут-то было.
Друзья звали меня Иззи. Это обращение было в самый раз. Вокруг меня вечно все звенело и ходило ходуном — не ребенок, а сущее наказание для родителей.
В кого только мы не играли в нашем саду: в ковбоев и индейцев, зулусов, короля Артура и Робин Гуда. У нас были сабли, копья из стеблей бамбука, самодельные луки со стрелами. Если мы играли в Робин Гуда, я всегда хотела быть в команде славного разбойника или пускай даже ноттингемского шерифа — словом, оказаться кем угодно, только не девой Мэриан. Во всех версиях этой легенды, которые мне попадались, деву Мэриан то и дело сажают в темницу или спасают из нее. Что тут интересного, скажите на милость?! Сидеть в тюрьме и ждать, пока тебя спасут, непрерывно падать в обморок — ну уж нет. Мне хотелось драться, протыкать врагов саблей или копьем — таким я была сорванцом. Все это происходило в конце шестидесятых и в начале семидесятых. Волна феминизма еще не успела превратить деву Мэриан, Гиневру, Арвен и прочих кротких героинь легенд в отважных, деятельных и весьма удачливых бабенок. Вдобавок, в сравнении с бледненькими, хорошенькими девочками, моими подругами, я выглядела слишком уж некрасивой, чтоб играть подобных особ. Но мне было наплевать, даже нравилось, что я такая уродина. Густая черная шевелюра, лицо всегда грязное, под ногтями траур, на ступнях вечные мозоли. Впрочем, по мне, так было даже еще лучше. Как я орала, когда мать чуть не силой заставляла меня принимать ванну, истязала, отмывая угольно-черным дегтярным мылом или пытаясь расчесать волосы.
Если в доме бывали гости, а такое время от времени происходило, то она заранее предупреждала их, чтоб не очень меня пугались.
— Пожалуйста, не обращайте внимания. Это вопит наша Изабель. Терпеть не может мыть голову.
С тех пор прошло тридцать лет, и меня теперь совсем не узнать.
В тот день я отправилась в контору стряпчего, чтобы получить письмо, которое отец оставил для меня в своем завещании. На мне был классический брючный костюм от Армани и туфельки на шпильках итальянской фирмы «Прада». Буйная шевелюра укорочена до плеч, вьющиеся волосы выпрямлены, опрятная круглая стрижка. На лице искусный макияж, впрочем весьма умеренный. Грязь под ногтями исчезла, на руках практичный прямоугольный французский маникюр. Ирония судьбы, что уж тут скажешь. Теперь я демонстрировала самое себя в таком обличье, которое мать моя, будь она еще жива, совершенно одобрила бы. Но для меня самой было не так-то просто пройти долгий путь от немытой маленькой хулиганки, каковой я когда-то была, до изящно и строго одетой деловой женщины, которой теперь стала, и примирить в своем сознании эти два образа.