Вадим стоял в плотной толпе перед сплошной решеткой, ощущая с брезгливым отвращением залипшую потную рубаху и прикосновение чужих разгоряченных тел. Перед ним, за второй решеткой, бесновались обезьяны, которым наплевать было на расплавляющее землю солнце, на многолюдную толпу и даже друг на друга. Обезьяний визгливый гомон сливался с лающим хохотом перед клеткой и никуда не уходил, отталкивался и небом, и землей, оставаясь тут же, в резком запахе истекающих потом обезьян и совсем недалеко, за двойную решетку только, ушедших от них потомков. Сами эти ржавые решетки так напоминали Вадиму что-то невероятное, до тошноты неправильное, что он попятился, но мохнатые руки цеплялись за его кремовую рубашку, не давая выбраться из толпы. «Позвольте… Извините», — лепетал Вадим, дотрагиваясь, протискиваясь, проталкивая себя прочь, а перед ним раздвигались, но тут же хватали его сзади волосатые пальцы, и, обернувшись, с уже останавливающимся дыханием, он видел только огромные оскаленные зубы на обезьяньих мордах. Ослабели ноги, стучало в висках. На последнем усилии Вадим обнаружил, что он выбирается не туда — решетка была впереди, а он внутри клетки, и вообще со всех сторон частоколом — решетки, и везде носятся разномастные обезьяны — большинство в платьях и костюмах, но есть и одетые только в собственную шерсть. Внезапная тишина заставила Вадима посмотреть туда, в вольер неодетых: беззвучно разевал пасть тощий самец, пытаясь встать с переломившейся доски. В изломе защемились его причиндалы, и с каждым рывком затягивался случайный капкан. В уши выстрелил пронзительный вопль, тонкой иглой прошедший через хохотогам роняющих слюну распахнутых ртов. От этого включенного вдруг звука сердце Вадима ухнуло в бездонную яму, ноги подкосились, и он бы упал, если бы не ветка, в которую он успел вцепиться, и увидел тут же, что из кремового манжета — его манжета — высовывается мохнатая цепкая обезьянья лапа — его лапа, а на ветке сидит вылинявший какой-то петух с очень скорбным лицом, знакомым каким-то лицом, и неуверенно говорит “куреку”, заискивающе вглядываясь в Вадима. И себя всего увидел Вадим петушачьим взглядом: оскаленная затравленная волосатая морда, выпирающая из кремового воротника густая шерсть и крик — именно увиденный крик, — выхлестывающий из его чужого тела и забиваемый всем окружающим ужасом обратно внутрь. Уже на черте смертельного безумия Вадим услыхал отдаленный железный лязг и увидел Свету, отпирающую маленькую калитку в огромной — до неба — решетке…
Вадим проснулся от грохнувшей дверцы автомобиля. Он лежал в духоте красного своего «Жигуленка», и каждым толчком крови изгонялся из тела ужас сновидения. В окошко било слепящее солнце, и светкины волосы вспыхивали короной, которую она осторожно несла к реке, неуверенно раздвигая высокую траву. Вадим понимал, что надо бы встать или по крайней мере открыть окно — сиденья автомобиля были влажными и липкими, и все тело его было липким от духоты и пережитого страха; надо бы встать, тем более что оттуда, куда скользила тоненькая и голенькая Света, доносился плеск, мужской гомон, раздраженное бормотание; надо бы встать, но не было сил пошевелиться, и лучше было сразу представить, как сейчас вот вернется эта голенькая его случайная находка и можно будет прижаться к прохладному в речных блестках телу… Но сначала она принесет воду, глоток холодной воды, а потом уж скользнет к нему, приникнет прохладным ручейком, вымывая остатки всех ужасов, подрагивающих еще где-то в желудке. И хорошо бы еще убрать солнце, острой болью вламывающееся через веки в тяжелую голову, хорошо бы — ночь, и чтобы голосов и возни этой плескающейся не было. Крохотный уголок разложенного сиденья темнел в тени, и Вадим перевалил туда голову, видя теперь одним только глазом яркую зелень утра за окном. Где-то в этой зелени затерялась тоненькая Света, и от этого его покручивало беспокойство, которое в придачу к разламывающейся голове и застывающей пустоте недавнего ужаса теребило его, не давая расслабиться и в полную силу радоваться тому, что то вот, недавно пережитое и невозможное, было только во сне. Светка как-то совсем незаметно вскользнула в машину, приникла, обвиваясь вокруг него, но прохлады не принесла — все оставалось таким же душным и влажным — впрочем, и не нужна уже была Вадиму эта прохлада: изнутри напирала, заслоняя все остальные ощущения, горячая кровь, пульсируя в каждой клеточке, вырываясь наружу урчащим сладостным стоном. Тут же ударил в уши мужичий хохот — “те самые, из того плеска”,— догадался Вадим, затихнув враз и поглядывая косящим глазом в окно. Несколько десятков мужчин, хохоча и улюлюкая неслись мимо «Жигуленка», гоня впереди себя жалкого выщипанного петуха. «Только бы не заметили», — замерло все внутри, и Вадим даже зажмурился, но и с закрытыми глазами продолжал видеть шумную ораву, чем-то очень знакомую. Петух смешно подпрыгивал, пытаясь взлететь, хлопал крыльями и попискивал слабенькое «Куреку», а из настигающей гремящей свары потрепанных мужиков выкрикивалось хрипло: «Не так, не так». Снова все существо опустошил парализующий страх, и тут Вадима заметили, как он ни жмурился; заметили и несутся прямо к нему, а петух впереди, глядя подобострастно и заискивающе. Крылья его шумно хлопают, а из глаз вот-вот выкатится по огромной капле, которые держатся на длинных ресницах. Петух изловчился выщипанным крылом открыть дверь машины, и Вадим тут же выкатился в другую, слыша, как громко хлопает она позади него, и проваливаясь в разинутую пасть оврага.