Аскольд Павлович Якубовский
Димкины сороки
Мясо!.. Оно мне снилось.
Мясо!.. Я чувствовал его во рту, невыносимо, дерзко вкусное, и просыпался, глядел с высоты моих теплых полатей.
Пронзительно сияла луна. В углах стояли черные тени.
Я видел отца, лежащего недвижно. Он тяжело дышал. А по комнате ступал, шел в кухню Невидимый. Мне страшно — Невидимый идет ко мне, к полатям. Волосы мои шевелятся — под ногами Невидимого хрустят половицы.
Я коченел в ужасе и опять просыпался. И видел луну, отца, лежащего неподвижно, и слышал — за занавеской сонно дышали мама и сестренка.
Мне хотелось съесть кусочек мяса, но мы все его давали отцу — он был нашим кормильцем. Сами мы ели картошку, а ее не хватало. Она кончилась в январе. Теперь в подполье попадались только закатившиеся картофелины. Ростки их были как лапы белого паука. Чтобы у нас снова появилась картошка, был нужен нашатырь. Тот, что для паяния. Димка Горев приносил этот нашатырь мне в свертке из оберточной бумаги с деревянными занозами.
Я клеил маленькие пакеты, развешивал нашатырь по сто граммов и твердой рукой писал: "Нашатырь натуральный. Вес 100 г". Четки, уверенны были мои буквы, колхозные женщины не сомневались в нашатыре и лечили им телят. Только недоверчивые старики говорили:
— Если врешь, паря, большой тебе грех, животное погибнет.
— Хороший нашатырь, — клялся я, вертя головой. — Смотрите, пробуйте, нюхайте. Сахарный нашатырь!
— Ну, ладно, не трещи… сорока.
Я не врал — Димкин нашатырь был действительно хороший. И цена его тоже: ведро картошки за стограммовый пакетик нашатыря.
Картошка же могла быть крупной или мелкой, розовой или желтой с фиолетовым (отец ее называл вторым Интернационалом, а Димка — союзниками). Любая картошка — ровно ведро. (А за отцовский костюм, ненадеванный, дали один мешок картошки.)
Такие были нашатырно-картофельные дела.
Так нашатырь в химии жизни обращался в деревенскую картошку. Картошка, если кормить ею поросенка, становилась мясом. Наевшись картошки с хлебом, можно было идти на охоту и добыть дичь, то есть опять превратить картошку в мясо.
А теперь о Димке…
День шел воскресный. Я бежал к Димке Гореву: надо было уговориться о нашатыре — телята нарождались. И надо было договориться об изготовлении дроби: с юга спешили к нам утки и кулики.
Я бежал нашей улицей — серой, с исчезнувшими заборами, с недовольными серыми рожами домов. Я бежал, подпрыгивая, — февраль прожигал подошвы моих валенок.
Бежал — и была во мне ласковая слабость, и хотелось мяса (утром мы ели паренки из турнепса, кисленькие, с привкусом редьки. Отцу же дали сало и несколько ложек меда).
Димку я не застал, дом был открыт, но пуст. В нем пахло горелым порохом — значит, Димка опять практиковался в стрельбе.
Дом после смерти тетки Анны торопливо превращался в берлогу. Стены поковыряны Димкиными дробинами, братья Горины колют дрова отчего-то не на улице, а прямо на пороге. Тот взъерошился щепками. Стены не побелены. На стене углем написано "Жди!" — Диминой рукой (это мне).
На столе же рассыпана вареная картошка и поставлена солонка со скотской солью. Одна картофелина наполовину очищена и кудрявилась подсохшей кожицей. Она подсохла и пожелтела, будто кусок старого сала.
Слюна наполнила рот.
В свои четырнадцать лет я всегда хотел есть. Сидя на уроках, я рисовал на промокашке котлету и тотчас начинал видеть ее, нюхать, жевать. Сейчас я повелел подсохшей картошине стать сладким пирожным. Она стала. Я взял ее, слизал крем, съел и, не раздеваясь, сел к печке. Она холодела. Куржак медленно поднимался вверх по двери.
Но где же Димка? Раз велел ждать, значит он недалеко. Он не ходит без дела. Наверное, Димка сейчас в хлебном — стоит в очереди. Там вкусно пахнет хлебом.
Пусть стоит. Я стану ждать.
Димке хорошо — рабочая карточка (он работал на месте своего отца в паровозном депо).
Кстати, где же его братья — Венька и Ким? На работе?.. Бродят?.. Это хорошо, что их нет, а то стали бы шутить и загибать мне салазки. Или, схватив за виски, поднимали вверх — показать Москву.
От скуки я стал ковыряться в инструментальном столе братьев. Они богатые — тисы, щипцы, подпилки разной величины. Много всего.
У меня же странно косолапые отношения с инструментами.
Я мог все придумать, а сделать ничего не умел. Вот придумал разборные сани для поездок в деревню, но делать их придется Димке. А тот умел все делать. Сейчас он делал финские ножи. На столе лежало несколько заготовок ножей, несколько стершихся напильников. Один нож был закончен — полированное чудо! Наборная рукоятка. Набирал ее Димка из кусочков старых мыльниц, выровненных под прессом, и кусочков плексигласа. Он отпиливал, формовал ручку, шлифовал ее шкуркой и хромовым порошком — до игры зайчиков.
Я взял нож — и тотчас увидел фашиста. Тот шел прямо на меня. Крикнув: "Гитлер капут!", я поразил его точным ударом.
Пока фриц корчился на полу, я положил нож и стал искать ружье. Мне хотелось подержать его в руках.
В четырнадцать лет все время мне не только хотелось есть, но и было скучно без ружья в руках. Я хотел вертеть его целыми днями, вскидывать и целиться. Охота же была непрерывным счастьем.