Никто не знал, откуда взялся этот Гундобин. Говорят: приехал на полуторке, то есть его привезли на полуторке, его самого и два чемодана с ним. Филя привез. Это было известно доподлинно, потому что Филя сам любил вспоминать этот случай.
Он хорошо помнил, как ездил в этот день в область, возил жмых и задержался там, потому что встретил дружка, с которым служил в армии. Распил с дружком поллитру, а потом, когда возвращался, уже в потемках, ему показалось, что он сбил человека. И тогда он вернулся, чтобы посмотреть, и увидел человека целого и невредимого. Тот преспокойно сидел на чемодане и лузгал семечки. А рядом стоял другой чемодан.
— До Синюхина сколько возьмешь? — спросил человек.
Филя, с радости, что не задавил, сказал:
— Да ладно…
Взял чемодан и закинул в кузов своей полуторки. А попутчик сидит как ни в чем не бывало и грызет свои подсолнухи, как будто ему и тут неплохо. Филя видит такое дело — говорит:
— Ну, едешь, что ли?
— Я же спросил тебя: «Сколько возьмешь?»…
Тогда Филя смекнул, с кем имеет дело, и запросил трояк. А тот ему:
— Больше рубля не дам.
Вот так он и появился, этот Гундобин. Вылез из темноты на дорогу, а может быть, и из-под колес, потому что Филе с четвертинки вряд ли померещится будто он сбил человека.
А впрочем, с Филей еще нужно разобраться. Ведь не заметил же он тогда, что человек, которого он привез к нам, в Синюхино, был одноруким.
Потом все увидели, что этот Гундобин однорукий, но это уже было на следующий день, когда он пришел в контору.
В конторе было полным-полно всякого народу: и наших, и шабашников, и командированных шоферов. Все курили и разговаривали, пока председатель разбирался с бухгалтером. Тут трудно было заметить чужого, тем более что чужой был из себя не видный: лицо как у всех и одет как все, в телогрейку и резиновые сапоги.
Он вошел и встал у косяка незаметно, щуплый, серый. Но когда дверь председательского кабинета отворилась и появился бухгалтер, он, не говоря ни слова, протиснулся вперед и прошел в кабинет. И тут только все заметили, что одна рука у него, та что в кармане, вроде бы и не рука, а пустой рукав, заткнутый в карман.
Он вошел к председателю так, как будто никого в конторе не было, никакой очереди. Только ничего у него из этого не вышло. То есть поселиться он у нас поселился, а вот работы ему в Синюхино не нашлось. Больно разборчив оказался. И устроился он истопником в район.
Каждый день выходил он чуть свет из своего дома с обшарпанным чемоданом и шел через все село к проселку. Бывало, что попутки ему приходилось ждать и час, и два, но он сидел на своем чемодане и ждал, и можно было подумать, что этот человек пришел сюда в такую рань только для того, чтобы посидеть здесь в свое удовольствие.
Если случалось, что кто-нибудь, кому тоже нужно было в район, располагался рядом и хотел завести разговор, он мычал неопределенно или отмалчивался, словно никого не слышал и не видел. А может, он и вправду никого не слышал и не видел, потому что был в это время где-то далеко, может там, где осталась его рука.
Никто не знал, где он потерял руку, и вообще никто почти ничего не знал о нем. Разве только то знали, что он инвалид и что работает в школе истопником, а живет в бывшем доме Бурцевых, большом, но сильно запущенном, который он купил у прежних хозяев за триста рублей. Еще знали, что обстановки у него никакой нет, потому что у него и занавесок не было. Потом занавески появились, но это случилось позже, когда к нему приехала жена с двумя детьми. А поначалу он жил один, ни с кем никаких дел не имел и даже не разговаривал ни с кем. Такой уж он был нелюдимый этот Гундобин. Нелюдимый чужак. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы вызвать у нас опасения. Ведь если человек нелюдим, значит, у него есть основание сторониться людей, стало быть совесть перед ними не чиста.
И чего только не рассказывали про него. Одни говорили, будто он по пьяному делу попал в городе под трамвай, потому что если человек не пьет, значит, от пьянства лечился. А лечатся, известное дело, только алкоголики. Другие говорили, что он бывший полицай, который скрывается, и надо бы заявить куда следует, но не заявляли, потому что там, дескать, лучше знают. И потом на полицая он не тянул годами. Были и такие, которые утверждали, что он вернулся из заключения. Только все это были досужие домыслы, и выросли они на пустом месте, как вырастают лебеда и осот на вспаханной, но не засеянной целине.
Одно было ясно. Не было у нас такого человека, который испытывал хоть какую симпатию к этому Гундобину или, на худой конец, жалость. И хотя он был одноруким, так себя поставил, что никто его калекой не считал.
Для однорукого в деревне, будь он хоть какой из себя, пусть даже рыжий, всегда будет прозвище — Однорукий. А этого Гундобина люди окрестили Барсуком. И уже в этом было что-то особенное, выделяющее его из тысяч прочих одноруких.
Так и жил Барсук своим обычаем. По утрам ездил куда-то, говорят в район, а там — кто его знает. Домой возвращался поздно, что-то жарил на керосинке. И это мог видеть всякий до тех пор, пока однажды на окнах у него не появились занавески, и не простые, а те, которые продаются по двенадцать рублей за метр. Не успела по деревне пройти об этом молва, как случилось другое событие, еще более замечательное.