Ричард Бротиган
ЧТОБ ВЕТЕР НЕ УНЕС ВСЕ ЭТО ПРОЧЬ
Эта книга –
Поршии Крокетт
и Мэриан Ренкен.
В тот вечер я не знал, что земля уже ждет, что земля готова через несколько коротких дней подняться новой могилой. И никакая сила на свете не остановит в воздухе пулю, не вернет ее в ружье 22–го калибра, и не станет крутить, замедляя, по стволу, пока та не успокоится в гильзе — словно ею никогда не стреляли и никогда не заряжали ружье.
Как бы я хотел, чтобы вместе с 49–ю своими сестрами пуля смирно лежала в коробке, а та — на полке оружейной лавки, мимо которой я должен был пройти дождливым февральским днем, даже не подумав заглянуть внутрь.
Почему мне тогда захотелось патронов, а не гамбургера? Кафе стояло рядом с оружейной лавкой. В нем жарили отличные гамбургеры, но в тот день я не хотел есть.
Об этом гамбургере мне предстоит думать до конца жизни. Я буду сидеть за стойкой, держать его в руке, и по щекам у меня будут течь слезы. Официантка отведет взгляд — ей не нравятся ревущие мальчишки с гамбургерами, но она не хочет со мной связываться.
В кафе я единственный посетитель.
Зачем ей все это?
У нее полно своих проблем.
Неделю назад ее бросил парень — из–за чикагской рыжей. И так уже второй раз за последний год. Официантка никак не может поверить. Слишком невероятно для простого совпадения. Сколько всего в Чикаго рыжих?
Она елозит тряпкой по воображаемому пятну на другом конце стойки, стирая грязь, которой давно уже нет. А я продолжаю свою историю:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
После Второй Мировой войны прошло почти два года, и старый дребезжащий грузовик с рыболовной мебелью тащился к пруду по укатанной в грязи колее. Стояло лето 1947 года; они появлялись каждый день примерно в 7 часов вечера и, затормозив у воды, выгружали из кузова мебель.
Сперва они стаскивали диван. Большой тяжелый диван не доставлял им хлопот, поскольку сами они тоже были большие и тяжелые. Женщина ненамного меньше мужчины. Диван ставился на траву у самой воды, чтобы на нем можно было сидеть и ловить рыбу.
Они всегда начинали с дивана, и только потом расставляли другую мебель. Это занимало совсем немного времени. Работу они выполняли слаженно и наверняка занимались ею не один год до того, как я, впервые увидав эту странную пару, стал каждый вечер ждать их появления у пруда, постепенно превращаясь в часть их жизни.
Иногда я приходил слишком рано.
Сегодня, 1 августа 1979–го, я прижимаюсь к прошлому ухом — словно к стене дома, которого давно уже нет на свете.
Я слышу песни краснокрылых дроздов и вой ветра, треплющего сухие головки камыша. Они шуршат на ветру, словно шпаги в битве привидений; волны плещутся о берег пруда, у которого я и остался — вместе со своим воображением.
Песни дроздов подобны меланхолическим восклицательным знакам на строках этого вялого летнего вечера, наполненного дыханием жаркого южного ветра. Такой ветер действует мне на нервы и нагоняет усталость.
Толстая доска, ненадежно установленная одним концом на бревне, а другим на неком подобии деревянной сваи, образует самый тоскливый в мире рыболовный пирс.
Я топчусь в двенадцати футах от берега на краю этой нелепой конструкции — я разработал и построил ее сам, претензии предъявлять некому. Доска пробивает в камышах узкий коридор, по которому можно добраться до открытой воды. В середине доска провисает, уходя на три дюйма в глубину, и не настолько прочна, чтобы по ней прыгать.
Мой клоунский пирс наверняка бы треснул, если бы я вдруг начал по нему скакать, поэтому к дальнему сухому краю, с которого так удобно ловить рыбу, приходится идти вброд.
К счастью, промокшие кеды не заботят двенадцатилетнего мальчика. Ничего им не сделается. Это мелочи — я переминаюсь на мокрых ногах, ловлю на южном ветру рыбу, слушаю дроздов, шпажный шорох камыша и плеск волн о кромку берега там, где кончается пруд и начинается мир.
Я ловлю рыбу точно напротив места, куда через несколько часов они привезут свою мебель.
Я жду, глядя на то, как вверх–вниз качается поплавок, точно странный плавучий метроном, и на медленного тонущего червяка, чьи вялые посулы совсем не привлекают рыб.
Рыба не клюет, но это неважно.
Я просто жду, и мне совсем неважно, как ждать, потому что все ожидания в мире похожи друг на друга.
Солнце сияет в воде, пуская лучи мне прямо в глаза, так что приходится смотреть в сторону. Когда бы я ни взглянул на солнце, оно бросает мне в лицо свое отражение, словно слепящее одеяло, покрытое узором из сотен ветряных американских горок.
Солнце не оригинальничает.
Но как это часто бывает с детьми, к вечеру оно устало, заскучало и вышло из моды, подобно одежде, сшитой плохо и без вдохновения. Пожалуй, Ему следовало бы хорошенько над этим подумать.
Солнце слегка обожгло мне кожу, но это тоже неважно. Я чувствовал, как горит лицо. На голове у меня не было шляпы. В детстве я их вообще почти не носил. Шляпы займут свое место позже.
У меня были очень светлые волосы, почти как у альбиноса.
Дети звали меня Белый.
Я простоял здесь так долго, что кеды почти высохли. Они прожили половину своей жизни и сейчас находились в лучшем штиблетном возрасте. Я сносил их так, что кеды стали частью меня, продолжением моих ног. Прижились у меня на ступнях.