Внятная, четкая тишина стояла па лестнице. Лестница была короткая, всего четырнадцать ступенек, обитых линолеумом, на котором до блеклого воспоминанья стерся начальный узор. Одиннадцать ступенек тебя вели к загибу, и там собор и небо всегда висели в окне. Еще три поднимали тебя на площадку метра в два длиной.
— Не двигайся, — мама сказала с площадки. — Не подходи к окну.
Я был на десятой ступеньке, она — на площадке. Я мог до нее рукой дотянуться.
— Тут между нами есть что-то. Тень. Призрак. Не двигайся.
Я и не думал двигаться. Прирос к месту. Только призрака я никакого не видел.
— Кто-то тут есть. Несчастный кто-то. Спустился бы ты, сынок.
Я па ступеньку отступил.
— А ты как же?
— Постою подожду, он и уйдет.
— Как ты узнаешь?
— Почую.
— А вдруг не уйдет?
— Уходит всегда. Я скоро.
Я снизу смотрел на нее. Я очень ее тогда любил. Такая маленькая, встревоженная, но на самом деле она ничего не боялась.
— Ой, да я в два счета до тебя допрыгну.
— Нет-нет. Мало ли. Уж я-то ладно, а тебя боже упаси такое почуять.
— Подумаешь, ну почую. Пахнет, как мокрая тряпка, да?
Она засмеялась.
— Совсем не похоже. Ладно, хватит про это толковать, а то поверишь. Спускайся лучше.
Сам не свой, я спустился и сел у кухонной плиты: алая топка, свинцово-черная пыль. У нас в доме привидение! И еще среди бела дня! Я слушал, как она наверху ходит. Дом стянуло трепетом паутины. Куда ни двинься — впереди поддастся, сомкнётся сзади. Скоро мама спустилась, белая вся.
— Ну, видела?
— Да нет, ничего, ничего я не видела. У твоей мамы просто нервы расходились. Воображенье. Больше ничего.
Она не успела слова прибавить, а я уже был у окна, но ничего там не оказалось. Я вглядывался в набухающую темноту. Слушал, как тикают часы в спальне, как ветер вздыхает в трубе, смотрел, как из-под моей руки вниз льется скучный лоск перил. За четыре ступеньки до кухонной двери я почуял, что сзади есть кто-то, оглянулся и увидел: темнота отступила от окна.
Мама у огня тихо плакала. Я вошел, сел на пол с ней рядом и глядел, глядел в эту алость, мечущуюся за решеткой плиты.
Пропаданья
Сентябрь 1945 г
Те, у кого глаза зеленые, посланы, оказывается, эльфами. Они тут временно, совсем ненадолго, высматривают, какое бы им похитить человеческое дитя. А как встретишь кого с одним глазом зеленым, одним карим — надо сразу перекреститься, потому что значит — его когда-то выкрали эльфы. Карий-то глаз и выдает, что это раньше был человек. И когда умрет, он попадет в те волшебные холмы, что за горами Донегола, а не на небо, не в чистилище, в лимбо иль во ад, как мы все. Я с дрожью представлял себе эти места назначения, особенно когда в дом к кому-то шел священник соборовать умирающего. Чтоб тот не попал во ад.
Ад — это очень глубоко. Туда летишь, летишь, кувыркаясь в воздухе, пока тебя не засосет чернотой в огромный огненный вихрь, и ты тогда пропадешь навеки. Эйлис была у нас старшая. На два года старше Лайема. Лайем был второй, на два года старше меня. Потом шли погодки или с разницей по два года: Джерард, Эймон, Уна, Дейрдре. Эйлис с Лайемом меня взяли с собой в цирк шапито — смотреть знаменитого Бамбузелема, фокусника, который умел пропадать и делать так, чтобы пропадали разные вещи. Купол был такой высоты, что опорные столбы таяли в черноте за софитами. Из темноты, под одним из охваченных канатами столбов, я смотрел на высокие сапоги, цилиндр, парусящие у пояса штаны в серо-черную полоску и красный атласный фрак, и, вскидывая фалдами на аплодисменты, мистер Бамбузелем вспыхивал, как костер, а потом он опять надевал цилиндр и было так, будто вдруг его загасили. Он вытаскивал бусы, и карты, и кольца, и кроликов из ничего и у себя изо рта, из карманов, ушей. Когда все это по-исчезало, он нам улыбнулся из-под огромных усов, вздул свое полосатое пузо, тронул цилиндр, вспыхнул фраком и пропал в дымной туче и грохоте, от которого нас подкинуло над скамьей. Но усы остались и криво смеялись высоко в пустоте, где был раньше он сам.
Все смеялись и хлопали. Потом усы тоже пропали. Все рассмеялись еще громче. Я украдкой глянул на Эйлис с Лайемом. Смеются. Но откуда они знают, как это получилось? Что мистер Бамбузелем не пострадал? Я вглядывался в темноту, слегка побаиваясь, что вот-вот всплывут над трапециями полосатое пузо и сапоги. Лайем засмеялся и обозвал меня идиотом. «Он же в люк ушел. Вон он где», — и он ткнул пальцем в платформу на колесиках, которую увозили двое, а за ними с цилиндром мистера Бамбузелема в руке брел сиротливый клоун и утирал слезы. Вокруг смеялись и хлопали, а меня мучили сомненья. Почему они нисколько не беспокоятся все?
Зима была лютая в том году. Снег замел бомбоубежища. По ночам за лестничным окном поле было белым оставленным раем, и присыпанный звездами ветер взбивал стекло, как черную открытую воду, и храпел на подоконнике лед, и призрак дежурил, пока мы спали.
Той зимой лопнул котел, и вода сзади проникла в топку. Взвился дым, прошелестело злое шипенье. Это была беда. Без воды, без тепла, почти без денег, а на носу Рождество. Папа призвал на помощь моих дядьев, маминых братьев. Пришли трое — Дэн, Том, Джон. Том процветал. Он был строительный подрядчик, нанимал людей на работу. С золотым зубом, кучерявый, в костюме. Дэн был щуплый, беззубый, и лицо у него сморщилось и опало. У Джона был смех курильщика, хриплый, нутряной. За работой они рассказывали разные истории, а я — на стуле коленками — сидел у стола, раскачивал стул взад-вперед и слушал. Были истории про картежников, пропойц, работяг, ханыг, выдающихся каменщиков, футболистов, боксеров, полицейских, священников, про привидения, заклятие духов, про политические убийства. Были важные события, к которым возвращались снова и снова, например та ночь большой перестрелки между ИРА и полицией, когда исчез дядя Эдди. Было это в апреле 1922-го. Эдди был папин брат.