На плотной голубой эмали неба не было ни трещинки, ни самой маленькой царапины. Даже солнце, зависающее посередине, плавило вокруг себя, смешивая ультрамарин с золотом, только лишь тоненький ободок. Зной и свет густым потоком текли с неба, и все, лежавшее между двумя длинными скалами, было недвижным, как сами скалы.
Вода в реке была плоской, матовой, мертвой. Единственный намек на движение — поднимающийся с поверхности легкий пар. Сбившиеся кучками птицы, стоявшие там, где речной ил затвердел и растрескался шестиугольными трещинами, смотрели куда-то в пустоту. Сухие заросли папируса, вертикальные, но примятые кое-где изогнувшимися и сломанными стеблями, казались неживыми — как тростники, нарисованные на стенах гробницы. Иногда только семечко слетало вдруг с сухой кроны и, упав в мелководье, оставалось лежать без движения. Но дальше от берега вода была глубока — может быть, мили и мили вглубь. Солнце, однако, жгло и ее, плавило голубую эмаль опрокинутого вниз неба, точно копирующего цвет тяжелого голубого свода, нависшего над красными и желтыми скалами. И словно больше не в силах выносить жар двух солнц, скалы, укрывшись маревом, затрепетали.
Между скалами и рекой земля была выжжена начерно. И стерня казалась такой же мертвой, как птичьи перья, застрявшие между комлями. Немногочисленные деревья — пальмы, акации, — как будто сдавшись, поникли листвой. Жизни в них было столько же, сколько в домишках беленого ила. И неподвижностью они тоже равнялись друг другу. Такими же неподвижными, как дома и деревья, были мужчины, женщины и дети, стоявшие по обе стороны плотно убитой дороги, шедшей параллельно реке на расстоянии легкого броска камнем. Все эти люди смотрели вниз по течению, против солнца, чертившего возле их ног короткие сине-серые тени. Они стояли, как будто приклеившись к ним, замерев в странных позах, с поднятыми руками, и, не мигая, от напряжения приоткрыв слегка рты, смотрели вдаль.
И вот оттуда, снизу, донесся едва слышный шум. Мужчины переглянулись, вытерли потные ладони о полотняную ткань своих юбок и снова, выше, чем прежде, подняли руки — ладонями вверх. Голые дети принялись было с визгом носиться вокруг, но женщины в длинных, подвязанных выше груди полотняных одеждах наклонялись, ловили их и, хорошенько встряхнув, заставляли уняться.
Вдалеке на дороге, там, где кончалась отбрасываемая пальмами тень, показался человек. Он двигался неуверенно. Движения зыбкостью напоминали дрожание скал. Даже и на большом расстоянии его было не спутать ни с одной из фигур, рассеянных группами вдоль обочин. Он был одет не как все, и именно на него все смотрели. Когда он вышел на открытое пространство — жнивье справа и слева, — стало отчетливо видно, как он бежит, продвигаясь с трудом, и как люди, стоящие на обочинах, машут руками, выкрикивают приветствия и хлопают в ладоши, провожая его глазами. А когда он оказался возле границы ближнего поля, сделался ясно виден весь его наряд, такой же странный, как и его движения. Он был в юбке из белого полотна и высоком головном уборе из той же материи. Сандалии, браслеты, массивное украшение, которое свешивалось на грудь и подскакивало при каждом движении, искрились синими и золотыми лучами. Еще ярче сверкали крюк и цеп, которые он крепко сжимал в руках. Кроме того, блестела и смуглая кожа: пот капал с нее на растрескавшуюся землю. При виде этих капель пота крики толпы усиливались. Мужчины срывались на бег, но вскоре замедляли шаги, утирались и только взглядом сопровождали бегущего, который был уже за пределами их полей.
Теперь, когда он оказался так близко, стало возможным еще подробнее разглядеть его. Лицо было когда-то овальным, но сытая жизнь и власть сделали из него массивный четырехугольник, который был как раз под стать отяжелевшему крупному телу. Он выглядел человеком, чья голова вмещает всего лишь несколько мыслей, но те, что есть, сомнению не подвергает. Сейчас он сосредоточился на одном: бежать — бежать во что бы то ни стало. Мысль эта порождала в нем, казалось, два ощущения: изумление и гнев. Гнев был вполне резонным. Матерчатый убор непрерывно сползал на глаза, и приходилось крюком подпихивать его кверху. Подними он цеп повыше, плети, сделанные из синих и золотых бусин, хлестали бы его нещадно по лицу. По временам, словно вспомнив о чем-то, он скрещивал крюк и цеп на уровне живота, и они терлись на бегу друг о друга, так что казалось — он точит нож. От всего этого и от клубящихся роем мух бесспорно можно было прийти в ярость. Но вот что вызывало у него изумление — оставалось неясным. Он с грузным топотом пробежал оставшийся кусок поля, сопровождаемый сейчас одним только спутником — худощавым и мускулистым юношей, который не умолкая подбадривал его, молил, превозносил:
— Беги же, Патриарх! Ради меня! Беги! Будь жив! Будь здрав! Будь могуч!
Стоило двум бегунам приблизиться к разделявшей поля меже, они, казалось, пересекли невидимую границу. Люди, толпившиеся возле домов, подавшись вперед, разразились дружными криками:
— Наш Патриарх! Бог! Бог!
Смех, слезы радости и восклицания — все смешалось. Забыв о шмыгающих под ногами детях, женщины выбегали на дорогу, стараясь оказаться рядом с ним. Он пробежал, неуклюже подпрыгивая, через улочку, и мужчины пустились бежать вослед. Слепец, с белыми, словно кварцевыми, глазами, худой и узловатый, похожий на служившую ему опорой палку, следил за событиями, ориентируясь по слуху, но все же успевал кричать вместе со всеми: