Оставшись один, Топилин снял пиджак, бросил его в просторное кожаное кресло и уселся в соседнее. Смачно вздохнул, погладил пухлые подлокотники. Вдоволь налюбовался тлеющими узорами витража. Любил посидеть у Литвиновых тихонько в уголке, по-свойски забытый хозяевами — развалиться, расслабиться.
Снизу донеслись неразборчивые обрывки разговора. Два женских голоса. По лестнице беззвучно взбежала домработница Люда со стаканом холодного чая на блюдце — лишь ложечка, придавившая ломтик лимона, еле слышно звякнула. Толкая дверь, Люда замедлилась, поглядела на притихшую ложечку строго и по-кошачьи плавно ступила внутрь.
— Я вам попить принесла. Как вы любите.
— Поставь.
За приоткрытой дверью — тревожное копошение. Вздохи, всхлипы. Шорох тяжелых штор. Открывались и закрывались дверцы шкафа, переставлялись стулья — быстро и четко, как фигуры в шахматном «блице».
— Ой, не надо.
— Все уже, Елена Витальевна. Все.
Из угла проходной комнатки, где сидел Топилин, была видна лишь проворная тень.
— Иди, Люда. Хватит уже, — простонала Елена Витальевна.
Появилась Люда — сосредоточенная, выверенная до мельчайшего жеста. Исчезла, оставив дверь полуоткрытой.
— Ооохматерьбожья… ооох…
Резко запахло лекарством.
— Мама, выпейте, — прошептал молодой женский голос. — Привстаньте.
Оксана. Вошла через зимний сад, принесла свекрови успокоительного.
— Давайте помогу.
— Что это? — захныкала Елена Витальевна.
— Корвалол.
— Не надо…
— Давайте-давайте!
Скрип дивана. Кряхтение.
— О-ой… гадость…
Скрип дивана.
— Двери прикрыть? Мама, двери прикрыть?
Надсадно:
— Пусть. Пусть воздух…
В дверной проем нахлынула тень, вышла Оксана. Без косметики, в черной кофте, в длинной темно-серой юбке. Будто в трауре. Приветствовала Топилина кивком, печально поджатыми губами. Спустилась в холл.
Снизу шарахнул топот — дети вбежали в дом — и тут же оборвался, наткнувшись на строгое шипение Люды.
— Кому сказано, не шуметь.
Детей увели на дальнюю половину дома. Стихло. Только вздохи, причитания Елены Витальевны:
— Божжемооой…
Топилин раскинул руки на подлокотники, прикрыл глаза.
Все позади. Для него все самое неприятное позади. Постепенно отдалится и забудется. Забывать не сложно. У Литвиновых, как и ожидалось, ему сразу полегчало. Надежная твердь ласково ткнулась в подошвы. Все эти охи-ахи, запах корвалола… послушно затихающие дети, бесшумная домработница, скупо отцеженный сквозь задернутые шторы свет… как ладонь на простуженную грудь: «Плохо? Пройдет, пройдет, потерпи»… Так и лезла на лицо улыбка. Хотя улыбаться, конечно, нечему.
Кажется, раннее лето. Грузный шерстяной шмель висит над моей чашкой. Гудит, шурует крыльями, переваливается с боку на бок. Наводит жуткую суету, оставаясь совершенно неподвижным. Окна открыты. Наш сливовый дворик опутан кружевной тенью. Стволы в мелу, будто в гольфах. Если прикрыть глаза и смотреть на них долго, стволы превращаются в девичьи ноги. Школьницы в белых праздничных гольфах. Много раз я пытался нарисовать сливовые деревья так, чтобы вплести в рисунок мои фантазии. Не получается. Либо деревья — либо девочки. Это меня огорчает: я собираюсь стать художником. Знаменитым. Впрочем, других, наверное, и не бывает.
Выходной. Отец в больнице на дежурстве, у меня книжный день. Я читаю — мама ходит на цыпочках. Готовит обед, изо всех сил стараясь не греметь посудой. Посуда, как обычно, шарахается от нее во все стороны — и мама охотится за ней, досадливо вздыхая. Чуть позже я попрошу маму принести мне еще чаю. Принесет молча — как папе, когда он сидит вот так же над книгой или над новой пьесой. Оторвавшись от страницы, я с удовольствием ухвачу новый, еще непривычный мамин взгляд — одновременно извиняющийся (я не помешаю, я тихонько) и вопросительный (ну как, правда здорово?). До чего же приятны эти мамины взгляды. Я — работаю. Как папа. Раньше, когда папа работал, мне доставался лишь укоризненный шепот:
— Тише! Папа работает.
А папа в этот момент сверлит взглядом стену или месит беспокойными пальцами лоб, нависнув над растрепанными листами, как шмель над медовым чаем. Ерзает, шевелит губами. Только что не гудит по-шмелиному.
Выйдя на балкон, Оксана разговаривала по телефону. Судя по всему, с Литвиновым-старшим, главой любореченского Минстроя.
— Нет-нет, срочно вылетать не нужно. Антоша уже занялся. Вины его никакой… Точно… Никакой, Степан Карпович, абсолютно. Да… Плохо. С Еленой Витальевной, говорю, плохо. Переживает. Слегла.
Внизу, в холле, кому-то звонила Люда.
— Допоздна задержусь, — говорила она строго. — Так надо. Ничего. Много вопросов у тебя. Все! И не звони каждый час. Все равно не слышу, звонок выключен. Сама позвоню.
Происходящее выглядело так, словно у Литвиновых кто-то умер. Или покалечился. Заболел неизлечимо. И врачи огласили приговор. Но нет. Все живы-здоровы. Как раз наоборот. Антон, муж Оксаны, убил человека. Случайно. Случайно, нелепо. Тот выскочил в неположенном месте. Антон, кажется, даже скорость не превысил, сразу начал тормозить… Ему бы руль покруче и на газ вместо тормоза — проскочил бы… совсем чуть-чуть не хватило.
Стоит вспомнить — перед Топилиным тут же всплывает вечерняя дорога, затяжной поворот на окраине Любореченска в сторону Южных Дач. Дорогу недавно расширяли, добавили полосу. Фонари еще не подключены, зато асфальт еще не разбит. Приоткрыли окна, вдохнуть свежего воздуха после городского чада. Покрышки сонно урчат, ночь набегает мягко.