Было неспокойно.
Банк только-только начинал оживать после летнего кризиса.
Да еще погода.
Ветра терзали город, гремели жестяными козырьками магазинов, рвали листву и рекламные растяжки. Одна из растяжек, пролетев над столбами и деревьями, зацепилась за банковскую вывеску на фасаде и какое-то время полоскалась там, суматошно хлопая и вдруг прилипая к окну большущей красной литерой О, которая будто просилась вовнутрь, на пыльный подоконник между кактусом и геранью.
Толкнувшись напоследок в окно, изодранная растяжка ринулась прочь, а Рута упала локтями на подоконник, успев поймать взглядом ее бесноватый полет.
– Вот здесь вы и будете работать, – сказала у нее за спиной Тамара Ивановна.
Отпрянув от подоконника, Рута развернулась. Кактус упруго лег на колючки, из горшка с тихим цокотом высыпались декоративные камешки.
– Знакомьтесь, – сказала Тамара Ивановна и ладонью отметила в пространстве две точки. – Рута… Ева.
Рута удивилась: она и не знала, что в бухгалтерию собираются кого-то брать. Но сейчас ее больше беспокоило то, что кофта, наверное, вся в пыли, придется ей, как Золушке, чиститься, прежде чем предстать пред этой самой Евой. Тамара Ивановна решила, что Рута не разобралась с именем.
– Будет у нас теперь своя Ева, – сказала она и рассмеялась, как всегда без звука, будто дышала запыхавшись. – Не у одной у вас редкое имя. Видите, редкие имена притягивает к бухгалтерскому учету.
Не дождавшись реакции Руты на шутку, Тамара Ивановна сказала:
– Ну, Рута вам все тут объяснит, покажет, – и ушла к себе.
Ева стояла, весело таращилась из туго повязанного вокруг головы платка, будто из кокона. Щеки пылали после ветра. Что-то в этом раскрасневшемся веселом лице показалось Руте знакомым, хотя она была уверена, что никогда раньше они не встречались. Из-под плаща выглядывали джинсы. Рута не помнила, чтобы в банке кто-нибудь ходил в джинсах. Ева потерла ладонью замерзший нос, и он запылал ярче, чем щеки.
– Бр-р, – сказала она и вдруг открыто, совершенно не смущаясь, оглядела Руту с ног до головы.
Завершив осмотр, Ева улыбнулась и замерла на секунду, будто приглашая и Руту проделать то же самое.
«Фу! – решила Рута. – Какая-то неотесанная. Может, она меня еще и обнюхает?»
Ева качнула рукой в ее сторону:
– Смотри, ты испачкалась.
Прошествовав к шкафу, Рута достала из него щетку и принялась чистить, терзать щеткой кофту. Вот тебе, грязная кофта, получи, получи!
Такая вот Ева. Без спросу сразу на ты!
Раздевается, развязывает узелок платка на затылке, смотрит на шеренги старых папок, взобравшиеся на шкафы, рассматривает кабинет безмятежно, большими глазами. И ведь не притворяется – разве можно притвориться кем-нибудь в первый день на новом месте?
– Где мне сесть?
– Вот, пожалуйста, сюда.
Приструнить бы ее, да вдруг чья-нибудь родственница.
Сразу на ты. Такие лезут в душу, как в троллейбус. Приносят семейные фотографии, требуют показать свои, рассказать о себе.
О детдоме и обстоятельствах, при которых туда попала, Рута не рассказывает. Разве что начальство, ознакомившись с личным делом, задаст дополнительный вопрос. Но тогда обходится двумя-тремя короткими фразами: когда, в связи с чем и, если начальство продолжает любопытствовать: «Не хотелось бы об этом вспоминать». Наверное, если и найдется слушатель, которому она решится доверить свои болючие истории, Рута не будет знать, какими словами об этом рассказывать.
– Руточка, щетку в шкаф убрать?
Она сидела за компьютером, Ева стояла возле шкафа с платяной щеткой в вытянутой вперед руке, держа ее так, как держат за хвост рыбу. Рута смутилась. Забыла убрать щетку.
– Даа, п-пожалуйста.
«Руточка»! Пяти минут не прошло, как она вошла в кабинет.
Почему-то новенькая заставила Руту почувствовать себя не в своей тарелке.
Рута вспомнила о «сороковке». Это случалось не часто. Она давно научилась не вспоминать про сороковой детдом, «сороковку», что в Грибоедовском переулке. Это было несложно. Там мало чего осталось такого, что стоило бы помнить. Там Рута мечтала о двух вещах. О том, как больше не придется по утрам тоскливо переглядываться с тарелкой манной каши, готовясь проткнуть ложкой ее желтый масляный зрачок. И главное – чтобы возле кровати не стояла еще чья-нибудь кровать, а за ней еще, а в углу третья, и чтобы, проснувшись среди ночи, не приходилось слушать чужие дыхания, угадывая по звуку: Танька Рогова, там Светка Подопри, это Люда Семигорская, самая злая из ровесниц. В «сороковке» у нее одной было редкое имя. Все Светки да Таньки. У многих имена и фамилии вообще придуманные воспитателями, при поступлении. Не понравишься – будешь всю жизнь Людкой Подопри или Сашкой Смердящим. Смердящий, правда, упросил директрису, и паспорт получил на фамилию Иванов. А у нее имя редкое и свое – настоящее. Быть может, за это и не любили.
Грибоедовский – когда ей сказали, что скоро ее повезут в детдом на Грибоедовском, пусть пока сидит, ждет – «на вот раскраску» – она, сидя за шатким столом и разглядывая уже раскрашенные другими детьми картинки, воображала мрачных маленьких грибоедов, склизких и кривоногих. Даже нарисовала нескольких в альбоме, возле бабочек и белочек. Вот бы взглянуть сейчас на те рисунки…