Долгое время единственным местом ссылки преступников, приговоренных во Франции или в ее заморских владениях к каторжным работам, была Гвиана[1]. Изменения произошли в 1867 году, когда для карательных целей начала использоваться еще одна территория — Новая Каледония[2]. С этих пор всех каторжан европейского происхождения стали ссылать туда; Гвиана же оставалась тюрьмой, где отбывали наказание уроженцы Алжира, Антильских островов, острова Реюньон, Сенегала, Кохинхины[3] и различных индейских поселений. Исключение составляли только европейцы, прибывшие сюда добровольно по контракту для выполнения работ, требующих знаний и профессиональных навыков — среди цветных арестантов редко встречались умелые ремесленники, необходимые колониальной администрации.
Так продолжалось ровно двадцать лет. Но затем по правительственному решению на гвианскую каторгу, помимо темнокожих и арабов, стали отправлять и осужденных белой расы, срок наказания которых превышал восемь лет. Приговоренные к менее суровому наказанию направлялись в Новую Каледонию.
На первый взгляд несущественное изменение, внесенное в действовавший порядок решением французских властей от 15 апреля 1887 года, в действительности обрекало людей на вечную ссылку. Для всех этих несчастных далекая колония становилась местом, откуда не возвращаются.
Все дело в том, что закон от 30 мая 1854 года об отбывании каторжных работ содержал параграф, на который суды чаще всего не обращали внимания, хотя он в ряде случаев поразительным образом отягчал вынесенный приговор. Этот параграф гласил: «…Всем ссыльным, после отбытия наказания, предписывается селиться в колонии для уголовных преступников на срок, равный назначенному приговором (если он составляет меньше восьми лет), и пожизненно — во всех остальных случаях».
Таким образом, осужденный на пять лет проводил десять лет жизни в условиях, равносильных рабству. Для приговоренного к семи годам каторга, по существу, длилась четырнадцать лет. Тот, кому судом был назначен восьмилетний срок, становился рабом навсегда. Самовольная отлучка с места ссылки каралась возобновлением каторжных работ.
Между тем к восьми и более годам каторги приговаривались семьдесят пять процентов уголовных преступников; менее восьми лет получали двадцать пять процентов. Иначе говоря, в трех случаях из четырех люди были обречены на вечную ссылку.
Удивительно ли, что число побегов здесь — чаще всего неудачных — росло день ото дня? Откуда взяться покорности судьбе там, где уже нет надежды?
С того самого дня, когда заключенный начинал отбывать наказание, им овладевало одно-единственное, всепоглощающее желание: вырваться на свободу! Попавший в неволю знал, что его плен не кончится никогда. Отныне он — как дикий зверь в клетке, ежесекундно ищущий лазейку, чтобы ускользнуть. Вот почему между ним и его стражами сразу же завязывалась борьба — глухая, беспрерывная, беспощадная.
Впрочем, когда, покинув нижнюю палубу корабля, арестант прибывал на гвианскую каторгу, или, если использовать модный сейчас эвфемизм, в «пенитенциарную колонию»[4], он считал, что свобода уже близка.
Тут нет ни стен, ни окованных железом дверей, ни засовов, ни решеток, ни карцеров, как это обычно бывает в тюрьмах метрополии[5]. Нет ни океана — простирающейся в бесконечность бездушной, приводящей в отчаяние громады вод, ни людоедов-канаков[6] — кошмара беглецов. Кругом, насколько хватает взгляда, простираются бескрайние леса, неисхоженные, неисследованные, в которых конечно же найдется надежное укрытие — повсюду зелень, цветы, реки — короче, сочетание полезного с приятным, удобного убежища и безопасности. Добавьте к этому беззлобную, почти отеческую охрану: ведь всего лишь один надзиратель сопровождает пятьдесят каторжников к затерянным в глубине тропической чащи лесным разработкам. Один-единственный, он управляет и баркасом с дюжиной галерников на веслах.
Однако вновь прибывший вскоре начинает понимать, что все вокруг, вплоть до лукаво-добродушных охранников, будто говорящих тебе: «Да не стесняйся, дружище, если вздумалось прогуляться… ворота открыты…» — не более чем иллюзия[7].
Действительно, эти ворота всегда открыты, но за ними — ужасающая неизвестность, о которой даже самые закаленные старожилы не могут говорить без содрогания; неизвестность, где отважившегося на побег поджидают голод, ядовитые насекомые, змеи, смертельная лихорадка, кровожадные звери, прикрытые ковром цветов вязкие топи…
Одним словом, клетка становится более просторной, цепь более длинной, но тюрьма остается тюрьмой.
На первых порах приговоренный к каторге не решается бежать, потому что совершенно подавлен случившимся. Затем с ним происходит нечто такое, что заставляет отложить побег, — его изнуряет тяжкий труд на чужбине, иссушает беспощадное тропическое солнце, подтачивает малокровие, валит с ног лихорадка. Он теряет всякую энергию и кончает тем, что сживается с неволей, превращаясь в вялое, безвольное существо, которое хотя и жаждет свободы, но уже не имеет сил, чтобы действовать.
Все сказанное справедливо для громадного большинства случаев. Узники, чья воля оказывается несломленной, встречаются очень редко. Ими, как правило, бывают либо самые лучшие представители рода человеческого, либо самые худшие; либо жертвы минутной ярости, душевного затмения, либо люди с навсегда очерствевшими, ожесточившимися сердцами.