Н. Малиновская
МАСТЕР ТИШИНЫ
Уже глубоким стариком, по просьбе друга Асорин написал короткий сценарий — автопортрет, так и не пригодившийся кинематографистам. Просто убранная комната со сводчатым потолком, похожая на келью, книги, книги и книги; распахнутое окно. В окне — даль, холмы, колокольня, белые облака. На некрашеном сосновом столе желтая роза в расписном кувшине, белый лист, песочные часы. Издалека, затихая, доносится «Dies irae»[1]. И ни единого слова. Режиссер, имевший намерение снять короткометражку из серии «Жизнь замечательных испанцев», опешил: «Это же натюрморт, а не портрет!» И услышал в ответ: «Поверьте, здесь сказано все, что нужно. Абсолютно все…»
8 июня 1873 года в тихом городке южной Испании, в Моноваре, на Тюремной улице, где никогда, однако, не было тюрьмы, в семье алькальда родился первенец — его назвали Хосе Аугусто Тринидад Мартинес Руис. Звучно для русского слуха, но для испанского заурядно, и потому Хосе переберет с десяток вычурных псевдонимов, пока не найдет короткое, разящее и насмешливое АСОРИН («Ястребок»). Несолидно для тридцатилетнего автора двух десятков книг? Но зато без претензий: Асорин — обычная фамилия в Леванте и особенно на родине матери, в Моноваре, «синем, античном городе детства».
Хосе, голубоглазый и светловолосый, походил на мать не только внешне. От нее он унаследовал ясный, созерцательный склад души, деликатность, сдержанность, скрупулезность. До старости он вел тетради, где выписки из книг чередовались с рассуждениями о языке и фразами, услышанными на улице. Прообразом этих тетрадок была упрятанная в шкаф, под ключ, материнская «зеленая тетрадь» с датами не только памятных, но и пустяковых событий, заметками по хозяйству, счетами. Все это мало похоже на дневник и несет печать как индивидуальности, так и скрытности.
Старший из девяти детей, Хосе рос приветливым, но робким и внутренне одиноким. С самого раннего детства у него была своя комната, изначально поименованная «Библиотекой». С книгами ему всегда было легче, чем с людьми, даже родными. Сестра Консуэло вспоминает, как он подсовывал под дверь ее комнаты записку: «Сыграй, пожалуйста, сонату Бетховена». Она играла и шла к двери за следующим лаконичным посланием: «Спасибо». Младшие привыкли к эпистолярному общению и не числили его причудой, зато не упускали случая оповестить мать: «Пепе опять полдня просидел с лупой над муравейником!» — и разделяли недоумение нянек по поводу личных домашних животных брата: три паука Кин, Пик и Рон проживали у него на столе, каждый в своей коробочке со стеклянной крышкой.
Мать уверяла, что к муравьям и паучкам Хосе привязался за время долгой болезни, но, видимо, не только ею обусловлено странное, почти естествоиспытательское любопытство. Мальчика рано заворожил обособленный микромир, не замечаемый людьми, «что само по себе высокомерно и несправедливо». Этому безотчетному выбору — детали, а не панораме, — он будет верен всю жизнь: «Сумеречный, сероватый — вот мой цвет; все приглушенное, сказанное вполголоса, шепотом, — мое. Подробность, к которой надо приглядываться…» А увеличительное стекло, будь то монокль, подзорная труба или лупа, еще станет и атрибутом его облика и писательским инструментом, который понадобится, чтобы разглядеть все переливы серой гаммы, узор листа и сеть прожилок; городок, затерянный в горной глухомани и самого неприметного из его жителей за будничным трудом. «Мне никогда не хотелось стать генералом — в детстве часто мечтают об этом, — меня терзала моя неспособность воплотиться в других, обыкновенных и безвестных людей», — не часто услышишь от писателя такое признание, и еще реже оно бывает правдой. И здесь это правда наполовину — правда Асорина. Человеку Хосе Мартинесу Руису всю жизнь хотелось быть депутатом. (Может быть потому, что Монтень, любимый с первой прочитанной строки, был мэром Бордо.)
Во всем, что написал Асорин, слышится долгое эхо детства: вечерние чтения, одинокие прогулки, сестрино музицирование. Отозвалась и болезнь, всегда многое определяющая в человеке, если выпадает на детство. Всю жизнь длиною почти в столетие Асорин боялся рецидива, лет с сорока блюл диету, по мелким поводам советовался с врачами. Один из докторов назвал своего пациента «парадоксальной разновидностью стоика-неврастеника», а критики сочли его поздний роман «клинически подробной историей болезни», не заметив, как из мелочей, привычных болей, тревог и воспоминаний слагается если не жизнь, то горестное подобие жизни…
Но это — старость, а в детстве отец, человек умный, суровый и властный, счел врачебные визиты семейным баловством (сам он ни единого раза в жизни не обратился к врачу) и положил им конец. Хосе выздоровел («Поневоле!» — шутил отец), но душевной близости между ними не возникло. Наперекор отцу, обладавшему великолепной памятью, Хосе был забывчив, а излюбленным местом его прогулок стали окрестности кладбища, одного вида которого, как и похорон, отец не переносил. И яростный атеизм молодого журналиста, изумлявший даже друзей, и его пристрастие к анархизму тоже уходят корнями в давний внутренний спор с отцом, консерватором по убеждениям и душевному складу, сочетавшим страсть к философии с непреклонным католицизмом.