Колосов переулок тянется от Грачовки влево; он сплошь набит всевозможными бедняками. С утра до вечера и с вечера до следующего утра не смолкает в нем людской гомон, не смолкает длинная-длинная песня голода, холода и прочих нищенских недугов. Из кабака ли вырывается та песня в виде разухабистого жги, говори, сопровождаемая воплями гармоники или визгом скрипки, или просто несется она откуда-нибудь из-под крыши старого, покосившегося деревянного дома, или, наконец, поет ее какой-нибудь оборванец, сидя на тумбе, — всегда она — горький плач, всегда она — нытье погибшей человеческой души.
Арбузовская крепость[2]стоит на самой средине Колосова. Это старый деревянный дом в два этажа, грязный и облупленный снаружи до того, что резко отличается даже от своих собратий, тоже невообразимо грязных и ободранных. К дому справа и слева примыкают два флигеля, которые тянутся далеко в глубину двора; и дом и флигеля разбиты на множество мелких квартир, в которых гомозятся сотни различных бедняков. Впрочем, и в Арбузовской крепости существует известная градация квартир, подобная той, какая существует во всех домах. Так, например, в квартирах дома, окнами на улицу, живут бедняки побогаче, по преимуществу женщины, у которых есть все: и красные занавески, и некоторая мебель, и кое-какая одежда, а главное — подобные жильцы постоянно находятся в ближайшем общении с разными кабаками, полпивными и проч., куда сносятся ежедневно скудные гроши, приобретаемые этими несчастными за распродажу собственной жизни… Им завидуют все без исключения арбузовские квартиранты; их называют довольными и счастливыми. Ко второй категории принадлежат жители того же дома, но только частей его, более удаленных от улиц: окна на двор. Тут обитает нищета помельче: из трех дней у нее только два кабацких и один похмельный; на пять, на шесть дней такому жильцу непременно выпадает один голодный. Борьба с просыпающейся совестью и упорная битва с подставляющей ногу жизнью сделали из такого существования многоактную драму, в которой, впрочем, сердце зрителя по временам отдыхает от тяжких, раздирающих сцен. Но такие антракты коротки; занавес поднимается и падает то и дело; то и дело появляются на эстраду жалкие актеры; то и дело вырывают они слезы из ваших глаз своим отчаянным воплем. Страшно быть таким актером, но еще страшнее попасть в число действующих лиц третьего рода жильцов крепости. Жильцы третьей категории населяют флигеля. Здесь изо дня в день разыгрывается драма, без перерывов, без антрактов. Зрителя не существует: он закрыл глаза, заткнул уши и бежал. «Что это за мерзость! — негодует он. — Ну, покажи что-нибудь страшное, да потом дай отдохнуть — в буфет, что ли, сходить, — а то черт знает что такое: наставил вместо людей зверей каких-то, да и заставляет их ломаться целые годы! И глупо и неестественно!» Действительно, актеры что-то пересаливают. Хотят они изобразить, например, голодного человека, так такую рожу вам покажут, что даже отвратительно! Ну, кто же не знает, что такое голод, аппетит тож? Или: бьют они друг друга до крови, до настоящей крови, желая тож представить драку! Или ножи эти, кистени, — ну, почему бы не иметь таких вещей из картона, дерева или что-либо подобное?.. Словом, зритель прав, убегая отсюда; тем больше прав, что в жизни существует еще столько приятного, милого, забавного, что не смутит, не разозлит, не вызовет желчь; тем больше прав, что мед приятнее полыни, и повсеместная водевильная веселость увлекательнее подобной драматической потасовки.
Я поселился в крепости, на квартире третьего разряда. Квартира эта состояла из двух комнат, из которых одну занимала сама хозяйка, другая отдавалась внаем. Эта последняя была разделена опять на две части чем-то вроде коридора; каждая часть, в свою очередь, делилась еще на две; следовательно, из комнаты, предназначавшейся для отдачи внаем, выходило четыре покоя, отделенных один от другого неполною перегородкою. Каждый такой покой величиною равнялся конюшенному стойлу, и в подобном стойле нередко помещалось трое, даже четверо. Очень немного, думаю, найдется людей, которые могли бы представить себе общую атмосферу комнаты в три-четыре квадратных сажени, набитой восемью или десятью живыми существами, особенно если принять еще во внимание то, что каждое стойло имело и свою собственную атмосферу.
Я обязался платить за свое помещение рубль семьдесят пять копеек в месяц. Словоохотливая хозяйка долго-долго расхваливала мне мою закуту.
— Кто же живет в соседстве со мною? — спросил я хозяйку после осмотра новой моей квартиры.
— Да разные…
— То есть как же это разные?
— Да ты не бойся, батюшка, у нас ничего… У нас этого нет, чтобы у своих, то есть… ни-ни!.. Хоть груды золота навали — не тронут! Насчет этого смирно.
— О, за это-то я не опасаюсь, потому что у меня и взять нечего.
— Ну, и ладно… А народ живет все хороший. Разумеется, в наших местах где ты его сыщешь, человека, чтобы на отличку, значит: все маленько есть за ним что-то… Но только опять же в фатере он ничего этого.
— То-то, чтоб не слишком беспокоили.
— Нет, беспокойства тебе не будет, потому на леву-то руку девица живет — смирная такая, пресмирная, вот ровно ее и нет; опять по праву, там старики у меня пущены, дочь у их, девчонка, да сын — эти тоже ничего. Перва-то старик, признаться, баловал, а теперь, должно, помирать собрался, так потише стал, — и все из его эта слюна бежит, так бежит, что, может, кольки уж ведер ее вытекло!.. Насупротив опять смирный живет; англичанка у его тоже тихая, словно курица какая: когда ежели бить начнет, так и то она голосу не подает, все больше в себе придерживает…