Автор этой книги — один из лучших современных русских бардов, бардов в том классическом и старообразном смысле, когда слово это еще означало хорошо поющего представителя северной народности, чуть ли не жреца, наделенного магическими полномочиями, а вовсе не инженера с гитарой или романтическую библиотекаршу. Оно и понятно. Автор — ирландец. У ирландцев свои представления о свободе, поэзии, любви, дружбе и терроре.
Я многократно был свидетелем тому, как магически воздействуют на женщин бархатные модуляции его голоса и звуки его металлических струн. Немудрено поэтому, что лирический герой его поэзии и нелирический герой прозы постоянно разбирается с бесчисленными любовными романами. Его домогаются все. Трагическое противостояние жалости и сентиментальности, мужской жадности и глубокой человеческой усталости составляет один из главных шенноновских сюжетов. В «Антибарде» без этой темы тоже не обошлось.
Легкий садомазохизм стихов и прозы этого барда — и очень ирландский, и очень русский. Без садомазо в России не делается ничто — ни любовь, ни поэзия, ни политика. Отчасти это объясняется закидонами веселой русской истории, которая, собственно, заключается лишь в изменении пыточных технологий. У ирландцев с этим делом тоже хорошо. Поэтому в песнях нашего героя так часто поется о политике — причем в самом романтическом ее варианте, что-нибудь про Че Гевару, про горячих латинос или пылких турок, — а герой его прозы так часто представляет себе застенки, в которых девушки с семихвостками хлещут визжащих юношей. Никакого изврата — такая генная память.
Но за что можно по-настоящему любить дебютирующего ныне прозаика — так это за точность: я бы назвал ее целительной, облегчающей. Прочтешь про что-нибудь эдакое, в чем и себе-то не признаешься, — и прыгаешь до потолка: Боже, я не один такой! Я просыпался в тех же квартирах, выступал в таких же залах, у меня были такие же девушки и такие же друзья, и пельмени я жрал такие же! Это самое счастливое совпадение читательских и авторских ощущений, не менее редкое и драгоценное, чем синхронный оргазм. На этом стояла слава Буковски, Миллера, на этом же стоит слава Лимонова. Не в непристойности дело, а в смелости, с которой можешь сказать о себе все.
А вообще — это очень культурная книга. Ее написал исключительно образованный человек, владеющий словом более чем свободно, с исключительной непринужденностью и редкой пластикой. Сделано это ненавязчиво и незаметно, но — все видно. Уколы точных деталей, оплеухи убийственных характеристик — и вот перед вами безупречная картина жизни поэта в эпоху безвременья. Потому что бард, каким его рисует автор, — и есть настоящий поэт, загнанный в ситуацию, в которой он нужен только одиноким и не очень счастливым бабам. И поет только по маленьким залам и не очень уютным квартирам. Это исповедь мужчины и поэта, рожденного для великих дел, — исповедь человека Возрождения, обознавшегося дверью и попавшего в эпоху вырождения.
Не думайте, что моя оценка завышена. Если в книге много мата и грязных подробностей, это не делает ее бульварной. Напротив, в книгах современных широко издающихся авторов мата мало, грязь строго дозирована, — но сами они читаются с таким же трудом, с каким, бывало, жевался тульский пряник застойного образца. Высокая литература сегодня должна быть грязной, ибо настоящая проза может быть только честной.
В общем, получилось, по-моему, О’Хуенно.
Дмитрий Быков.
— Нашим молодым ирландским бардам, — суровым цензором продолжал Джон Эглинтон, — еще предстоит создать такой образ, который мир поставил бы рядом с Гамлетом англосакса Шекспира, хоть я, как прежде старина Бен, восхищаюсь им, не доходя до идолопоклонства.
Джеймс Джойс. «Улисс»
Я просыпаюсь не оттого, что не хочу спать, а оттого, что хочу пить. Банальный в общем-то, похмельный сушняк. Но просыпаться я не хочу, поэтому заставляю себя спать дальше. И так — несколько раз: я просыпаюсь, чувствую свет дня сквозь веки, сознание мое проясняется, словно солнце пробивается сквозь тяжелые, как тучи, ошметки сна, но я мучительным усилием сгущаю их, заволакиваю горизонты и опять засыпаю. И вижу водопады газированной минералки, льющиеся прямо мне в руки, на голову, и я пью, пью, пью… Даже во сне я понимаю, что долго так продолжаться не может — воздух, который я вдыхаю, густ и горяч, он обжигает шершавый язык, карябает горло и заливает легкие раскаленной лавой. Я начинаю задыхаться. Сушняк. Интоксикация. Нужное — подчеркнуть. В висках пульсирует боль.
Надо вставать, надо вставать.
Надо встать, доползти до крана и влить в себя ледяную зимнюю воду. Потушить пожар. Я уже не сплю. Лежу с закрытыми глазами, но уже готов открыть их и увидеть комнату Крюгера. Обреченный увидеть женщину, лежащую рядом со мной. Мой голый зад упирается в какую-то часть ее тела. Только теперь я понимаю, что лежу, свернувшись калачиком. Эта женщина, кто она? Все еще не открывая глаз, я представляю ее, пытаюсь вспомнить. Как всегда: что-то около сорока или слегка за сорок, но еще ничего, лучистый взгляд пьяненьких глаз, даже, кажется, какие-то милые ужимки. Брючный костюм. Волосы… Волосы светлые! Но почему именно она? А почему бы и нет? Чем-то приглянулась, может, рыхловатой статью, а может, легкой проседью на висках — это так возбуждающе! Я, наверное, подумал, что она счастливый талисман моего вчерашнего концерта, душевный приз аудитории. Все может быть… Зовут… Вот, еб твою мать, опять забыл! Всегда я забываю, как зовут. Нет, это нехорошо, надо вспомнить. Что-то с буквой «р». Ира? Нюра? Впрочем, какая, к черту, Нюра! Лера? И вдруг вспоминаю — Вера. Ну конечно, Вера! Она еще пиздила вчера, непонятно к чему, что мать хотела назвать ее Любовью или Надеждой, а отец, суровый мужчина, военный, настоял — Верой. Ну, слава Богу!